Здравствуй, комбат! - Николай Матвеевич Грибачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А немцы продолжали идти. Самоуверенные, еще. не битые, они, видимо, целиком полагались на обстановку, которую им сообщили, отдавая приказ, и считали, что никаких, кроме немецких, танков здесь быть не может. Свои меняют позиции или прочесывают местность — только и всего. Тем более что нигде никакого боя — тишина, тишина, тишина. И совсем по-мирному буднично серый, с оттенком синевы к горизонту день и размытые контуры крыш и деревьев километрах в трех впереди… И эта тишина, будничность и мягкая, успокаивающая размытость предметов в совокупности с излишней самоуверенностью стали для немцев погибелью: они слишком поздно распознали, что это не их, а русские танки, и совершили еще более грубую ошибку, решив встретить их огнем. Часть солдат молниеносно отцепила пушки от передков, остальные залегли прямо на дороге, так и не получив команды рассредоточиться для боя. Да если бы и получили, выполнять ее было поздно. Пушки успели сделать выстрелов шесть, один русский танк, очевидно, был поврежден, потому что, раза два развернувшись с ходу вокруг собственной оси, остановился и открыл пулеметный и орудийный огонь с места. Зато остальные — их было восемнадцать или двадцать — резко увеличили скорость, в облаках снега и красных мигающих вспышках вынеслись к дороге. Некоторое время за вихрями и бурунами снега итальянцы ничего не видели, но через считанные минуты танки, забрав экипаж с подбитого, снова рассредоточиваясь, вынырнули уже дальше* Спешили, видимо, спешили. Дорога уже была мертва, только в степи темнело десятка полтора одиночных фигур да продолжала нелепыми скачками бежать, иногда по брюхо проваливаясь в рытвины и старые воронки, рыжая лошадь с орудийным передком. Убедившись, что все кончено, итальянцы подошли к месту побоища. Там были только мертвые и несколько раненых, которым не мог уже помочь и господь бог. Возле раздавленной пушки лежал обер-лейтенант с расплющенными гусеницей ногами, рядом с ним и дальше — солдаты, тоже раздавленные, изрешеченные пулями и осколками. Зрелище было таким страшным, что картографа вырвало — он перегибался в конвульсиях, выплевывая в кювет зеленоватую слюну. Чувствуя, как в нем тоже поднимается тошнота и спазмы дергают горло, Марчелло шагал с полузакрытыми глазами, наступая на полы шинелей, на ноги убитых, скользя в красном месиве снега. Он хотел, но не мог даже молиться, а только повторял мысленно: «Спаси нас, дева Мария! Спаси нас, дева Мария!» А когда побоище прошли и первое потрясение схлынуло, он услышал злое бормотание Чезаре Боттони:
Белый ангел ходит в поле белом,
Тихо веки павшему герою
Закрывает белыми перстами.
— Не кощунствуй, Чезаре, — устало сказал Дзотто.
— Разве это я кощунствую? Это тот сукин сын, который писал стихи, макая перо в елейное масло и розовые сопли. И этот дурак обер-лейтенант, который думал, что немцы сделаны из железа и весь мир у них под каблуком. И с такими мы собирались одержать победу во славу Италии!
— А мы?
— Что — мы?
— И мы болваны, если с ними связались.
— Да, пожалуй.
— А русские дерутся беспощадно.
— Они, видишь ли, никак не могут догадаться, что мы пришли помогать нянчить их детей… Ты ведь читал немецкие сводки, Дзотто, знаешь, с каким смаком расписывалось в них уничтожение русских дивизий и целых армий. Чего же ты хочешь?
— Ничего я не хочу… Я понемногу начинаю думать, что просчитались и мы и немцы — у русских солдаты и танки растут, как грибы после дождя. Теперь я лучше понимаю трагедию Наполеона.
— Давай оставим историю и подумаем, как нам лучше двигаться. Идти по этой дороге — все равно что в готовую могилу.
— Что ж, пойдем степью. Там видно будет…
Так они и шли до вечера, стараясь держаться низинок, кустарников, ложков, зарываясь в снег при малейшем звуке мотора, даже если это был самолет, идущий за облаками. Гибель немецкой роты, бессмысленная и мгновенная, придавила мысли и чувства настолько, что не хотелось даже разговаривать.
Ночь они провели на каком-то хуторе в стороне от магистрали. И снова все было тихо. Казачка, повязанная до бровей темным платком, то ли от женской жалости, то ли из опасения перед офицерами покорно сварила им кашу и согрела воду для чая. Все это молча, с печальным и осуждающим видом. А пока она хлопотала, в люльке заходился криком пятимесячный ее ребенок — он родился в поле, куда ее выгнал на работу немецкий староста, и пуповину ему отрезали хлебным ножом, прокалив его на костерке. Марчелло, представив, что у Аннины родился сын, подумал: вот так бы кричал, а отца черт знает где носит. А затем со вздохом уточнил: у этого отец скоро дома будет, а доберется ли он домой — никакая гадалка не скажет. Ну, может, и хорошо, что нет у него сына — меньше сирот на свете… После ужина Марчелло с пистолетом, который дал ему на всякий случай Боттони, стоял в охране на крыльце. Небо прояснялось, в разрывах облаков стали проступать звезды, но одновременно усилился мороз. Вскоре над головой появились самолеты, их становилось с каждым часом все больше, и густо-синяя под звездами степь металлически звенела от горизонта до горизонта, как колокол. Чьи это самолеты? Куда и для чего тащатся они ночью? Неизвестно. И Марчелло это не понравилось, он тихонько, чтобы не будить остальных, доложил обо всем Дзотто, но майор Боттони тоже услышал и предложил собираться.
— Днем мы будем как зайцы на мушке, — сказал он. — С воздуха тут на сто верст видно…
В самом деле, идти было хорошо — снег подмерз, ноги не скользили. Прямо белый асфальт! Но зато в летних ботинках отчаянно мерзли ноги и у Боттони все больше разбаливалась. «кукла» — раненая рука. Он ругался сквозь зубы, пытался приладить ее поудобнее, но ничего не помогало. Часов в десять утра мимо них, обгоняя, протарахтел немецкий грузовик с посеченными пулями капотом и бортами. Итальянцы отчаянно кричали, прося подвезти, размахивали