Ирония идеала. Парадоксы русской литературы - Михаил Эпштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такова традиция истолкования «вековой тишины», в которой можно прочитать и забитость, покорность народа, и его мудрость, несуетность. Такова традиция русского православия, которое молчало и потому, что поддерживало власти предержащие, и потому, что правила смирения обязывают к молчанию. Неотмирность православия как бы сочетала священный долг и житейскую выгоду молчания, аскетизм с конформизмом, и одно перекодировалось в систему другого.
3. Формативное, информативное и фиктивное слово.Самопожирание языкаКак уже упоминалось, исследователи говорят о тишине России в допетровское время, о странной немоте русского народа. Николай Бердяев в «Русская идее» пишет о «безмыслии и безмолвии допетровской Руси»182. Как отмечает Георгий Флоровский в «Путях русского богословия», «Русский дух не сказался в словесном и мысленном творчестве…»183. Чаадаев видит эту печать молчания, или, скорее, немоты, не столько невыразимости, сколько невыразительности, даже на лицах своих сотечественников: «В чужих краях, особенно на юге, где лица так одушевлены и выразительны, я столько раз сравнивал лица моих земляков с лицами местных жителей и бывал поражен этой немотой наших выражений»184.
В послепетровское время наступает пора речевой экзальтации, избытка речи, причем по нарастающей: XIX век многоречивей XVIII-го, а XX-й вообще взорвался каким-то немыслимым изобилием слов. Но, как ни странно, все это словоизвержение, слововерчение производит впечатление немоты, т.е. речи, заглушающей саму себя и превращающейся в форму молчания. В 1840-е годы, с приходом в культуру разночинцев, таких как Белинский и Чернышевский, французский «аристократический» язык начинает выходить из употребления, зато русский язык вбирает множество иностранных слов, в основном политических терминов: «социализм», «буржуазия», «прогресс», «реакция», «солидарность», «эксплуатация», «эмансипация», «обскурантизм» и другие, составившие костяк революционно-демократической, а затем и советской фразеологии185. С этого времени русская культура впадает в речевой транс, в неистовство, хлыстовщину и хлестаковщину, захлестывает себя словами, среди которых много чужих, едва понятных, но звучных и правильных, – вертится и приседает, ведет себя, как шаман, заговаривающий общественную боль, «бубнит и бьет в бубен». Слова употребляются как заклятия, а не средства общения или сообщения. Прогресс, интеллигенция, разум… Народ, Россия, спасение… Пролетариат, диктатура, коммунизм… Если на буддистском Востоке впадают в транс молчания, то русская культура – в транс говорения. Но поскольку речь употребляется именно как самоцельное звучание-заклинание, она впадает в молчание, перестает быть слышной, как переставали быть слышными громкие кличи и лозунги, ежечасно повторявшиеся по советскому радио. Это молчание возвращает нас к той тишине, которая была в допетровской, азиатской России, но уже на уровне непрерывно раздающейся и себя заглушающей речи.
Дмитрий Галковский отмечает в русском языке «предрасположенность к заболеванию бессмыслицей»186. Но это заболевание происходит от влечения к сверхсмыслу, когда слово не сообщает факт (информативная функция речи по Л. Витгенштейну), а существует на собственных правах, как «творческое да будет» (формативная функция речи по С. Булгакову). Именно формативная функция речи создает зону молчания внутри словесного шквала. Информативная речь сообщает ровно столько, сколько сообщает, она не накапливает в себе молчания. Русское слово оказывается формативно избыточным и одновременно информативно недостаточным, оно вращается вокруг себя и несет пустую воронку смысла.
Можно выделить три уровня слова: святословие, смыслословие, пустословие. На высшем уровне слово есть бытие или творчество бытия и может произноситься в молчании. На среднем слово сообщает о бытии, его звучание соотносится с реальностью, передает факт, обретает смысл. На низшем уровне слово не содержит в себе бытия и не сообщает о нем, оно лишено смысла и, хотя звучит полновесно, вместе с тем таит в себе немоту. Особенность слова в русской культуре – это проскакивание между высшим и низшим уровнями, минуя средний. Пренебрегая «человеческой», информативной функцией и пытаясь взять на себя сразу «божественную» функцию, слово превращается в магическое или идеологическое заклинание и в конце концов – в чистую фикцию, в набор ничего не значащих звуков. Когда формативное слово исходит из человеческих уст и имитирует акт божественного творения, «да будет», не подкрепляясь информативным, познавательно-сообщительным актом, такое слово становится деструктивным, деформирующим, поскольку безразлично к данности своего предмета и лишь подчиняет его магическому заданию. Святословие переходит в пустословие, сверхсмысл – в бессмыслицу, поскольку не выдерживается средний уровень слова как знака, сообщения. Бессловесность оказывается изнанкой российской словесности.
Академик Иван Павлов, усматривавший отличие человека от животных в создании языка – «второй сигнальной системы»187, тем не менее полагал, что у его сотечественников развитие этой системы зашло чересчур далеко. «…Русский ум не привязан к фактам. Он больше любит слова и ими оперирует. <…> …Русская мысль совершенно не применяет критики метода, т.е. нисколько не проверяет смысла слов, не идет за кулисы слова, не любит смотреть на подлинную действительность. Мы занимаемся коллекционированием слов, а не изучением жизни. <…> …Красивая словесная гимнастика, фейерверк слов… Мы главным образом интересуемся и оперируем словами, мало заботясь о том, какова действительность»188. Современный прозаик Вячеслав Пьецух называет такой отзыв академика о своем народе «страшным» и однако вынужден с ним согласиться. «Действительно, русский исповедует слово – это хорошо и ужасно одновременно»189. Хорошо, если слово формирует бытие, ужасно, если оно превращает его в фикцию. Преградой такому падению слова с верхнего, онтологического уровня на нижний, деструктивный выступает средний уровень – информативное слово, которое не изменяет и не подменяет бытие, а по мере возможности честно свидетельствует о нем.
Вот почему для слова так важно закрепить свой смысл на информативном уровне и уже от него подниматься к уровню формативному – иначе неизбежно падение до фиктивного уровня. Тогда, теряя и формативную, и информативную наполненность, слово превращается в исступленный звук, обступаемый громким молчанием Бога, народа, природы.
Такова судьба русского языка даже у Ф. Достоевского. Как подчеркивает М. Бахтин, «главным предметом его изображения является само слово…. Произведения Достоевского – это слово о слове, обращенное к слову»190. Но эта самообращенность слова может быть понята не только в положительном смысле, как диалог разных сознаний, но и как момент замкнутости и самооглушенности языка. Иосиф Бродский находил у Достоевского «всеядную прожорливость языка, которому в один прекрасный день становится мало Бога, человека, действительности, вины, смерти, бесконечности и Спасения, и тогда он набрасывается на себя»191. Это значит: начинает говорить о себе, переполняется самим собой, отвечает «отношением на отношение» – и умолкает, схлопывается в себя. На его месте остается черная дыра – «вековая тишина» во глубине России.
Что же такое эта тишина, которая особенно громко звучит, когда ее пытаются перекричать столичные витии? О чем это молчание – или эта тишина ни о чем? А если это молчание, то какое – мудрое или рабское? Таится ли в нем какое-то слово – или только отсутствие слов? Можно ли говорить от имени этого молчания, – или оно равнодушно к словам и в такой же мере придает им гулкость, как и заглушает их? И тогда вся ослепительная русская словесность начинает напоминать беседу зарниц – глухонемых демонов у Тютчева. Немое слово – в глухой тишине.
Раздел 6
Безумие разума
МЕТОДЫ БЕЗУМИЯ И БЕЗУМИЕ
КАК МЕТОД: ПОЭТЫ И ФИЛОСОФЫ
Хоть это и безумие, в нем есть свой метод.
У. Шекспир. ГамлетБезумие – это язык, на котором культура говорит не менее выразительно, чем на языке разума. Безумие – это не изначальное отсутствие разума, а его утрата, т.е. послеразумное состояние личности. В природе есть беззвучие, тишина, но молчание свойственно лишь говорящим. В природе есть неразумность, немыслие, но безумие свойственно лишь мыслящим и разумным. Безумие относится к уму, как молчание – к речи. Сказанное задает дальнейший смысл несказанному. Как говорил Гуссерль, сознание есть всегда «сознание-о». Безумие тоже может быть формой сознания, способом его артикуляции, и занимает законное место в ряду других форм: думать о…, говорить о…, писать о…, молчать о…, безумствовать о… О чем можно мыслить, о том можно и безумствовать.