Сам овца - Андрей Макаревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я панически боюсь всякого рода чествований и юбилеев, но, по-моему, юбилеем там не пахло. Получился просто праздник для друзей, как бы банально это ни звучало. Я подозревал, что у нас есть друзья, но когда они вдруг собираются вместе, и ты видишь, как их много, — это здорово. Говорят, много друзей не бывает. Хочется верить, что мы являемся счастливым исключением.
Я с трудом слушаю сегодняшнюю музыку. Нет, это не касается Тины, Стинга, Джаггера, Клэптона, Коллинза и прочих стариков. Мы с ними еще из того, из иного измерения. Я до сих пор жду, что возникнет какая-нибудь юная команда и вновь перевернет мир, как Битлы четверть века назад. Напрасно я жду. Видимо, с помощью музыки можно перевернуть мир только один раз.
И даже «Ласковый май», как ни верти, не вызывает у меня слез умиления, и я торчу из рыдающего моря пятнадцатилетних с абсолютно сухими глазами. Я ловлю себя на том, что, если бы мне сейчас было пятнадцать и я услышал то, что слушают они, — я бы совершенно точно выбрал в жизни другое занятие.
Есть такое понятие: цепляет — не цепляет. Не цепляет.
Когда-то еще, давно, я вывел для себя определение, по которому человека можно отнести к старым. Старый человек тот, кто перестает воспринимать и начинает вспоминать. Что ж, судя по тому, чем я в данный момент занимаюсь, меня смело можно отнести к этой категории. С одной только оговоркой. Я помню, сколько грязи и непонимания лили на любимых моих Битлов двадцать лет назад старшие товарищи и граждане и как я отстаивал их со слезами на глазах и готов был биться до последнего. Недавно я видел девочку, грудью вставшую на защиту ее любимого «Ласкового мая», и вспомнил себя. Все, конечно, течет. Ничто не бывает вечным. Если только не забывать, что Битлы и «Ласковый май» стоят чуть-чуть на разных ступеньках. С точки зрения искусства, что ли. Или духа. Или я ошибаюсь?..
Март 1990
ДОМ
Довольно рано я начал жить один.
То есть сначала я жил вместе со своей бабушкой в крохотной однокомнатной квартирке на Комсомольском проспекте. За стеной, в нормальной квартире, жили родители с маленькой моей сестрой — мама каким-то образом все это устроила путем хитроумных обменов.
Бабушка умерла, и я остался в квартирке один. Кухня у меня отсутствовала, так как мама настаивала, чтобы ел я у них и по возможности на ее глазах, и из кухни получилась вторая, совсем уже малюсенькая комната.
У одной стены стояло пианино, а у другой — старая немецкая фисгармония, доставшаяся мне от уехавшего в Америку Фокина. Между инструментами оставалась узкая щель, в которую с трудом входил вращающийся табурет, и можно было, поворачиваясь на 180 градусов, играть то на одном, то на другом.
В другой комнате располагался маленький диванчик, у которого сбоку выдвигалась полочка, на нее клалась подушка со спинки того же диванчика, и он становился соизмеримым с человеческой длиной — на нем можно было спать. Правда, в этом случае в комнату было уже не войти, не выйти — полочка с подушкой перекрывала дверь.
Еще в комнате находилась радиола «Симфония» — шик начала семидесятых — две здоровенные колонки на рахитичных ножках, затянутые веселенькой желтой тканью, и между ними — длинный гроб с музыкой. «Симфония» осталась у меня от уехавшего в Америку Игоря Саульского.
(Отъезды, кстати, тогда были совсем не то, что сейчас. Человек уезжал на другую планету, и было совершенно ясно, что не увидимся мы уже никогда. К тому же любой отъезд рассматривался как акт безусловно антисоветский, поэтому до последней минуты о нем говорилось только шепотом или не говорилось вообще — из желания не навредить ближним. Да и себе: между прочим, советская власть неохотно расставалась со своими сыновьями, могла в последний момент передумать и не отпустить. Поэтому ходил человек как ни в чем не бывало, общался, шутил, только, может быть, иногда казалось — нервничает как-то, а потом вдруг приглашал тебя на проводы, и в квартире уже пусто, потому что продана и мебель и квартира, и в кармане у него билет на утренний самолет, и прощались навсегда, и все равно гуляли шепотом и все время выглядывали с балкона — не стоит ли у подъезда какая-нибудь черная «Волга».)
Еще в комнате была книжная полка, и у окна — стол с чертежной доской и рейсшиной. Я уже учился в Архитектурном, и отец, когда делал проект дома, приходил работать ко мне.
Из всей «Машины» я был единственным обладателем такой роскоши, как отдельная квартира, поэтому сидели все у меня.
Еще можно было сидеть во дворе или в подъезде — для посещения четырех имевшихся в Москве кафе — «Московское», «Космос», «Метелица» и «Октябрь» — требовались деньги: рубль — швейцару за вход, так как мест нет, и хотя бы рубль тридцать две на девичий коктейль с замысловатым названием «Шампань-коблер». Мужской коктейль, «Юбилейный» — коньяк с ликером — стоил уже рубль восемьдесят пять. В домашних условиях на эти деньги можно было упиться портвейном. (Огнетушитель «Розового противного» — рубль двадцать семь!) К тому же в «Московское» нас, молодых и волосатых, еще как-то пускали, а в остальные — не всегда.
Сидение у меня состояло из выпивания упомянутого напитка, слушания музыки и споров о ней же. В подвале дома находилась непонятная пустая комната, и одно время мы там репетировали — пока не взвыли жильцы.
К сидениям нашим родители мои относились на удивление лояльно. Иногда приходили девушки, но тут мама проявляла потрясающую бдительность. Невероятным образом по щелчку замка — как я его ни смазывал — она определяла пол и количество моих гостей, даже если дамы шли от лифта, сняв туфли и неся их в руках. Тут же раздавался телефонный звонок, и мама интересовалась, что это девушки делают так поздно в гостях и не пора ли им домой. Не ошиблась она ни разу. Конечно, можно было не отпирать дверь и пойти на конфликт, но праздник все равно оказывался испорченным. Как мне иногда удавалось ее перехитрить — одному Богу известно.
Потом я вдруг женился и переехал на Ленинский проспект. Но к этому моменту началась гастрольная жизнь, и ощущение дома перенеслось скорее на гостиницы, чем на новую квартиру — в ней я проводил меньше времени.
Я до сих пор обожаю гостиницы. Мне кажется, я совершенно спокойно мог бы в них жить, переезжая с места на место и не заботясь домом, в который нужно возвращаться.
Во-первых, я очень люблю путешествовать. Причем путешествие люблю именно за отъезд, а не за возвращение. Во время поездки звонки домой даются с трудом: мне все время кажется, что там какие-то неприятности, а я все равно не смогу помочь, находясь далеко, и только изведу себя и близких. Номер гостиницы — идеальная вещь, если тебе надо работать, а, допустим, не очень хочется: дома у тебя масса соблазнов на что-нибудь отвлечься, а в номере отвлечься не на что — нет ничего лишнего. И телефон молчит и не приводит тебя в исступление, как это бывает дома, когда час не можешь отойти от него больше чем на два шага, отвечая на всякую ерунду, а выключить все равно не можешь — а вдруг что-то важное и срочное, а тебя не найдут?