Вслед за словом - Владимир Дмитриевич Алейников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы пришли. Принесли с собою две коробки школьной, дешёвой, в виде твёрдых прямоугольников, акварели, простой, надёжной, той, которую предпочитал всем другим сортам акварели, даже сверхдорогим, заграничным, неизменно, упрямо, Зверев. Принесли с собою бумагу и несколько плоских, щетинных, для руки удобных кистей. Отдышались немного, с дороги. Побеседовали, из вежливости, о том да о сём, с хозяевами, которые, вроде, настроились на серьёзность того, что будет вскоре происходить. И работа тогда – началась.
Зверев – работает. Весь, от макушки до пяток, – в работе.
Всклокочены волосы Толины.
Цепок и точен его пронзительный, резкий взгляд.
На полу – целым фризом разложены ватманские листы.
Рядом с ними – тазик с водой.
И – коробки со школьной, простой, любимой его акварелью.
В руках у художника – несколько больших, широких кистей.
Зверев – ходит между листами ватманскими, нагибается, делает поочерёдно на каждом листе мазок, выпрямляется, смотрит на то, что получилось, дальше движется, и листы заполняются постепенно цветом, преображаются – и начинают жить своей, особой, таинственной и полнокровной жизнью.
Семья хозяев – сидит на стульях, напротив Зверева, в полном составе. Смотрят, словно на чародея, на него. Любопытно им – что же в итоге получится? Но пока что – надо позировать. И сидят они все, как миленькие. И позируют. Устают, но, однако, терпят. Так надо. Так сказал художник: сидеть! Двое взрослых, муж и жена. Муж – солидный, немолодой. А жена – молодая, красавица, в лёгком платье, с глазами томными, с поволокой. Двое детей, принаряженных, симпатичных, круглолицых, мальчик и девочка. Обеспеченная, наверное, да и дружная, вроде, семья.
Зверев рисует их – по очереди. Начинает с детей. А потом переходит на взрослых. Он ходит по полу, между листами, машет кистями, брызжет водою из тазика и на паркет, и на бумагу, фыркает, приплясывает, бормочет что-то своё, хватает акварель, всю коробку, вываливает её на бумагу, шлёпает рукой по бумаге, которая заполняется всё интенсивнее, и это – процесс, который остановить невозможно, творческий, вдохновенный, в полёте, в сплошном движении, и это – действо, загадочное, таинственное, ритуальное, фирменное, коли так можно назвать его, зверевское, так-то проще, и по-русски звучит привычнее, жреческое, магическое, действо его трудов.
Зверев порой говорит:
– Сюда посмотри, детуля!
Или бормочет:
– Так. Не двигайся. Хорошо.
Заворожённая Зверевым, семья послушно, смиренно подчиняется беспрекословно ему, потому что так надо, выполняет его приказы, и смотрит во все глаза на него – жонглёра и фокусника, циркача, актёра и мага.
И расцвечивается бумага.
И на ней возникают – портреты.
Как, откуда? Вроде бы не было их недавно – и вот они, здесь!
Чудеса, да и только! Тайна.
Есть в квартире теперь – новизна.
Здесь присутствует нынче – искусство.
Зверев топчется возле работ.
Говорит:
– Не хватает белого!
Но никто его не понимает из хозяев. Какое белое?
Зверев голос на них повышает:
– Есть у вас порошок стиральный?
– Есть! – ему отвечают. Идут за порошком. Несут порошок в коробке. Протягивают коробку полную Толе.
Зверев берёт коробку, прыгает над работами в странном танце – и сыплет, сыплет порошок, словно снег, на работы.
И работы – преображаются. Одна за другой, по очереди. Светлеют. Становятся дымчатыми. Да ещё появляется в них – фактурность. По акварелям словно метёт позёмка.
Зверев смотрит на то, что сделал.
Говорит хозяевам:
– Веник! Поскорее – несите веник!
И ему приносят большой и широкий новенький веник.
Зверев макает веник в тазик с водой – и брызжет на работы. И что-то снова происходит с ними тогда. Сквозь белёсость от порошка прорывается цвет – всё гуще, всё обильнее, пятнами, сгустками, цвет – в котором таился свет, а теперь получил возможность здесь, в квартире чужой, сиять – и решительно всех изумлять.
Зверев бросает веник на пол. Дух переводит. Смотрит на акварели. И говорит хозяевам:
– Нож! Принесите нож!
Хозяева не понимают его. Озадаченно спрашивают:
– Какой ещё нож? Зачем?
Зверев им объясняет:
– Кухонный нож. Любой.
Хозяйка идёт на кухню. Приносит столовый нож. Протягивает его, с некоторой опаской, надо – так надо, Звереву.
Зверев хватает нож. Делает им на работах белые резкие полосы, всякие загогулины, по сырым цветовым переливам, поверх акварели. Потом пишет ножом на каждой свежей работе, ставшей почему-то воздушной, движущейся, подпись свою – АЗ. И, разумеется, – год.
Смотрит на акварели.
И говорит:
– Всё!
На пол бросает нож. Выпрямляется. И – улыбается. Отработал. Можно, пожалуй, да и нужно ведь, отдохнуть.
Члены семьи, которых изобразил художник, с места встают, порываются посмотреть поскорей на работы.
Зверев их останавливает:
– Нельзя! Работы – сырые.
И говорит помягче:
– Пускай полежат. Потом успеете посмотреть.
Члены семьи соглашаются – ну что ж, потом так потом.
Зверев спрашивает меня:
– Скажи, ну как, получилось?
Я отвечаю:
– Да. Получилось. Ты молодец.
Зверев довольно щурится.
Хозяин зовёт нас к столу – выпить и закусить.
Приглашение мы принимаем.
Сделанные акварели остаются лежать на полу – сохнуть, до той поры, когда их, наверно, тогда, когда разрешит художник, можно будет смотреть.
Время за разговорами, за выпивкой – быстро проходит.
И вот отдохнувший немного от трудов своих долгих художник говорит наконец хозяевам:
– А теперь – смотрите работы!
Вся семья бросается в комнату, где лежат на полу акварели.
Видят их. Восклицают восторженно:
– Ах, какие мы все красивые! Ну, спасибо вам, Анатолий Тимофеевич!
Зверев:
– Не за что. Я – работал. А вы – позировали. Я вас просто увековечил.
Хозяева – деньги ему в аккуратном конверте протягивают – за работу. Зверев небрежно берёт конверт и суёт в карман. Заработал – и ладно. Пригодятся ещё, на жизнь.
Мы прощаемся с увековеченной семьёй – и выходим на улицу, в гомон столичный, прямо в ненастный осенний вечер.
И Зверев мне говорит:
– Хорошо, что ты рядом, Володя. Мне с тобой спокойнее как-то. И рисуется лучше, вроде бы, чем тогда, когда я один.
Я киваю в ответ головой.
Что сказать? Здесь слова не нужны.
Всё и так понятно, без слов.
Мы идём вдвоём, вдоль домов, то теснящихся, то расступающихся чуть пошире,