Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 - Марк Д. Стейнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень часто писатели-рабочие и сами прекрасно осознавали, что о многом умалчивают. Иногда даже в воспоминаниях о пасторальных радостях молодости прорываются рассказы о темных сторонах крестьянской жизни: насилие и жестокость самосудных расправ, живучесть суеверий наподобие ритуала опахивания – ночного вспахивания земли вокруг деревни, чтобы избежать эпидемий, разносимых животными, культ страдания и «рабский» фатализм [М. Л. 1912а: 2–4; М. Л. 1912b: 2; Аксен-Ачкасов 1917а][312]. Иногда в произведения рабочих писателей о деревне, проникнутые ностальгией, допускалось символическое вторжение грубой правды крестьянской жизни. Например, в романе А. Бибика «К широкой дороге» грезы Игната Пастерняка в сельской церквушке прерывают два мужика: «Вдруг резко и шумливо хлопнула дверь, к алтарю шли, громко стуча сапогами, два мужика» [Бибик 1914: 62].
При рассмотрении сельских воспоминаний рабочих основной интерес состоит не в выяснении того, что они помнили на самом деле (во-первых, нам не дано этого знать, во-вторых, есть основания полагать, что они не были так уж слепы к противоречиям крестьянской жизни), а в выяснении того, что же они хотели этим сказать. Пасторальная ностальгия содержала, помимо прочего, догадку, что дороги к дому не существует, а может, и самого «дома» в реальности не существует. И писатели-рабочие продолжали предаваться типовым «воспоминаниям» об утраченном парадизе, которые служили сознательным комментарием к эстетическому и этическому содержанию их индустриального существования. Рабочие писатели постоянно противопоставляли прекрасный, гармоничный, вольный мир природы уродливому, дисгармоничному, тесному миру современной индустрии и современного города. Даже самые урбанизированные и политизированные рабочие находили что-то привлекательное и важное для себя в этой оппозиции. Илья Садофьев, опытный рабочий-металлист, большевик, депутат Петроградского совета, во время революции 1917 года противопоставлял природу и фабрику:
За окном – весна… блеск солнца… красота…
Тут туманит взор – грязища, темнота.
Там ласкает слух певцов пернатых хор,
Тут машин-чудовищ грохот-разговор…
<…>
Там – деревья… от цветов там – аромат…
Тут безсменно – сталь, железо, дым и смрад.
[Аксен-Ачкасов 1917a]
В 1917 году подобная дихотомия стала обычным приемом, общим местом в произведениях писателей-рабочих. В многочисленных стихах и рассказах грохот и испарения машин противопоставляются шелесту листьев и аромату лесов, темные и грязные городские жилища рабочих – свежести и простору полей, заодно высказывается надежда, что вешние воды «смутят» «железный язык машин» [Самобытник 1913а; Эвентов 1967:238–239; Маширов 1939: 26; Царев 1939а: 37]. Смысл подобных противопоставлений очевиден. Большинство рабочих расценивали место, где «вместо соловьиных пений / кричит прерывисто свисток» как эстетически и духовно ущербное.
Побег из города тоже часто становился предметом изображения, но почти всегда это был побег в некую идеальную сельскую среду. Описываемый уголок природы изолирован от человеческого сообщества, и люди там обычно отсутствовали. Если они и возникали, то уж никак не грубые, невежественные мужики, а, как правило, милые, невинные сельские девушки. Воображаемый пейзаж представлял не суровую природу, которую необходимо возделывать и с которой крестьянин имел дело, и даже не лесную глушь, а сады Эдема. Это было воображаемое убежище – край покоя и умиротворения, простора и воли, где воздух свеж и прохладен, птицы поют, солнце светит, цветы благоухают и длится вечная весна. Михаил Герасимов, который впоследствии в Советской России приобретет известность как пролетарский «певец железа», в 1913 году написал очень характерное стихотворение «Как хорошо в лесу дубовом»:
Как хорошо в лесу дубовом,
Вдали от улиц и людей,
Кидать пригоршни желудей
В платок тумана голубого
<…>
Какая тишь,
Какой покой!
Какую вижу даль со взгорья!
А лес, что огневое взморье,
Чуть плещет пламенной листвой.
Сочатся дубом и рябиной
Опушек рыжие обрывы,
Блестят под паутиной нивы.
А в небе пояс журавлиный
Протянут млечною струей
Над присмиревшею землей.
[Герасимов 1959: 29–30]
В стихах и рассказах рабочие описывали, как они покидают города и фабрики, особенно с наступлением весны, и возвращаются в родную деревню или едут гулять на природу[313]. Чаще всего бегство из города принимало характер отвлеченный и воображаемый – мысленный перелет (обычно в мечтах во время работы) в леса и поля, к рекам и горам, в сибирские степи или на «широкую дорогу»[314].
Независимо от того, шла ли речь о возвращении в родную деревню или о бегстве в воображаемую пастораль, пункт назначения описывался как край исключительной красоты и духовности – это «вечная таинственная даль», там воздух пронизан «вечерней гармонии нежностью», там царят «спокойствие, ясность, безбрежность», леса и поля «пахнут розами», там слышно эхо собственного голоса, там можно блуждать, как леший, и «пустоту души можно заполнить», и тогда «в душе сомнений нет», там можно укрыться от суетного, давящего города и обрести «покой забвенья, счастья миг»[315]. Марксистская идеология не способна была удержать рабочих от того, чтобы сочинять в таком жанре. И среди большевиков, и среди меньшевиков находилось много писателей-рабочих, которые изливали свои чувства в подобных произведениях. Например, Василий Александровский написал множество стихов о величии, загадке и красоте природы, которые печатались в меньшевистских журналах «Луч» и «Живое слово», а также в «Новой рабочей газете»[316]. Александр Поморский описывал свои поиски «красоты в золотом догорающем Небе», «красоты изумрудного гневного Моря» [Поморский 1913b]. Алексей Маширов даже изобразил конспиративную сходку рабочих в сосновом бору – традиционное место, где рабочие собирались, чтобы спланировать забастовку, обменяться нелегальной политической литературой или тайно отпраздновать Первомай с речами и пением, и важную роль при этом играли не только «песни о воле», которые они пели, но и окружавшая их природа:
Пусть нашей жизни гул обычный
На миг заглушит вольный бор.
Стопой входите же непривычной
На мшистый бархатный ковер.
<…>
Пусть город в сумраке угрюмом
Полубольной внимает нам:
Что мы придем с заветным шумом
К унылым горнам и станкам.
[Самобытник 1913b: 13]
Природа выступала как эстетическая и сентиментальная альтернатива городу, фабрике, машине. Красота приобретала эмоциональное и даже политическое значение.
Истина природы
Природа обладала большим риторическом потенциалом и служила источником символики, имевшей критическую направленность. Рабочие писатели находили разнообразное применение хорошо читаемым символам, позаимствованным у природы. Времена года часто использовались в качестве аллегорий. Осень воплощала