Том 19. Избранные письма 1882-1899 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Л. Т.
256. Джону Кенворти
1895 г. Марта 27. Москва.
Дорогой друг,
Получил ваше письмо и книгу и брошюру*. Книга превосходно переведена и издана. Я перечел ее. В ней много недостатков, которых я не сделал бы, если бы писал ее теперь, но исправлять ее уже не могу. Главный недостаток в ней — излишние филологические тонкости, которые никого не убеждают: что такое-то слово именно так, а не иначе, надо понимать, — а напротив, дают возможность, опровергая частности, подрывать доверие ко всему. А между тем истинность общего смысла так несомненна, что тот, кто не будет развлекаться подробностями, неизбежно согласится с ним.
Брошюра ваша превосходна, особенно конец. Давно пора сказать народу то условие, при котором он достигает блага. Глядя на страдания народа, всегда страшно предъявлять к нему еще тяжелые требования. А это необходимо, и вы сделали это прекрасно.
Теперь скажу вам о том проекте, который в последнее время занимает меня. В последнее время я с нескольких сторон получил предложение денег, с просьбой употребить их на полезное для людей дело. Вместе с тем у меня все больше и больше накопляется материала: статей, книг, брошюр: русских, немецких, английских (удивительна в этом отношении безжизненность французов) одного и того же направления и духа, указывающих на невозможность продолжения существующего порядка вещей и на необходимость изменения его, и изменения не старыми, оказавшимися недействительными средствами: насильственным низвержением существующего порядка или попытками постепенного изменения его посредством участия в существующем правительстве, а религиозным усилием отдельных личностей, как это отлично выражено в вашем письме. Я говорю не свою программу, а только выражаю один несомненный признак, общий всем тем статьям и книгам, которые я получаю. То и другое обстоятельство: предложение денег и накопление книг и статей одного и того же характера, и часто очень сильных по мысли и по выражению, побуждает меня вернуться к давно уже занимавшей меня мысли основать в Европе, в свободном государстве, в Швейцарии, например, международный не журнал, а издание под одним и тем же заглавием, в одной и той же форме, книг и брошюр на четырех языках: французском, английском, немецком и русском, в котором бы печатались самым дешевым образом все сочинения, 1-ое, уясняющие истинный смысл человеческой жизни, 2-ое, указывающие несогласие нашей жизни с этим смыслом, и 3-ье, средства согласования того и другого. Общее заглавие всему ряду изданий можно бы дать «Возрождение», или что-нибудь подобное. Если можете мне прислать еще несколько ваших как первых, так и последних брошюр, пришлите мне*
Л. Толстой.
257. A. A. Толстой
1895 г. Марта 31. Москва.
Соня третьего дня начала писать это письмо* — не кончила и вчера заболела инфлуэнцией и нынче все еще нездорова и попросила меня дописать. А я очень рад этому, милый, дорогой старый друг. Телесная болезнь Сони, кажется, не опасна и не тяжела; но душевная боль ее очень тяжела, хотя, мне думается, не только не опасна, но благотворна и радостна, как роды, как рождение к духовной жизни. Горе ее огромно. Она от всего, что было для нее тяжелого, неразъясненного, смутно тревожащего ее в жизни, спасалась в этой любви, любви страстной и взаимной к действительно особенно духовно, любовно одаренному мальчику. (Он был один из тех детей, которых бог посылает преждевременно в мир, еще не готовый для них, один из передовых, как ласточки, прилетающие слишком рано и замерзающие.) И вдруг он взят был у нее, и в жизни мирской, несмотря на ее материнство, у нее как будто ничего не осталось. И она невольно приведена к необходимости подняться в другой, духовный мир, в котором она не жила до сих пор. И удивительно, как ее материнство сохранило ее чистой и способной к восприятию духовных истин. Она поражает меня своей духовной чистотой — смирением особенно. Она еще ищет, но так искренно, всем сердцем, что я уверен, что найдет. Хорошо в ней то, что она покорна воле бога и только просит его научить ее, как ей жить без существа, в которое вложена была вся сила любви. И до сих пор еще не знает как. Мне потеря эта больна, но я далеко не чувствую ее так, как Соня, во-1-х, потому что у меня была и есть другая жизнь, духовная, во-2-х, потому что я из-за ее горя не вижу своего лишения и потому что вижу, что что-то великое совершается в ее душе, и жаль мне ее, и волнует меня ее состояние. Вообще могу сказать, что мне хорошо.
Последние эти дни Соня говела с детьми и Сашей, которая умилительно серьезно молится, говеет и читает Евангелие. Она бедная, очень больно была поражена этой смертью. Но думаю — хорошо. Нынче она причащалась, а Соня не могла, потому что заболела. Вчера она исповедовалась у очень умного священника Валентина (друг, наставник Машеньки, сестры), который сказал хорошо Соне, что матери, теряющие детей, всегда в первое время обращаются к богу, но потом опять возвращаются к мирским
<2> заботам и опять удаляются от бога, и предостерегал ее от этого*. И, кажется, с ней не случится этого.
Как я рад, что здоровье ваше поправилось или поправляется. Может быть, еще приведет бог увидаться. Очень желаю этого.
Сколько раз прежде я себя спрашивал, как спрашивают многие: для чего дети умирают? И никогда не находил ответа. В последнее же время, вовсе не думая о детях, а о своей и вообще человеческой жизни, я пришел к убеждению, что единственная задача жизни всякого человека — в том только, чтобы увеличить в себе любовь и, увеличивая в себе любовь, заражать этим других, увеличивая в них любовь. И когда теперь сама жизнь поставила мне вопрос: зачем жил и умер этот мальчик, не дожив и десятой доли обычной человеческой жизни? Ответ общий для всех людей, к которому я пришел, вовсе не думая о детях, не только пришелся к этой смерти, но самым тем, что случилось со всеми нами, подтвердил справедливость этого ответа. Он жил для того, чтобы увеличить в себе любовь, вырасти в любви, так как это нужно было тому, кто его послал, и для того, чтобы заразить нас всех, окружающих его, этой же любовью, для того, чтобы, уходя из жизни к тому, кто есть любовь, оставить эту выросшую в нем любовь в нас, сплотить нас ею. Никогда мы все не были так близки друг к другу, как теперь, и никогда ни в Соне, ни в себе я не чувствовал такой потребности любви и такого отвращения ко всякому разъединению и злу. Никогда я Соню так не любил, как теперь. И от этого мне хорошо.
Прощайте, милый, дорогой друг, простите, что все пишу о себе и своих. Напишите нам словечко и о себе. Соня, я и все дети целуем вас.
Л Толстой.
31 марта 1895.
258. В. Ю. Шимановскому, С. Т. Губернарчуку и Д. Е. Гунько
1895 г. Мая 12. Москва.
Очень рад был получить ваше письмо и еще более буду рад, если мне удастся исполнить ваше желание. То, что возмущает вас, уже давно до глубины души возмущает меня, но до сих пор не было случая цензурно высказаться. Письмо ваше поощряет меня к этому*.
Лев Толстой.
12 мая.
259. H. H. Страхову
1895 г. Мая 25. Никольское-Горушки.
В нынешний раз приглашая вас к нам, дорогой друг Николай Николаевич, с особенным чувством обращаюсь к вам. Согласие ваше, приезд к нам и пребывание у нас летом доставит мне большую тихую радость и большое успокоение, отказ же, который я и в мыслях боюсь допустить, очень больно огорчит меня. Как давно уже я знаю вас, а мне кажется, что только теперь понял самое настоящее, задушевное и потому дорогое в вас. Пожалуйста, приезжайте. Это будет доброе дело и для меня и для Сони, и в самом настоящем, а не переносном смысле слова. Если можно вас этим подкупить, то буду стараться заниматься все лето только художественными работами, которые очень привлекают меня. Так, пожалуйста, пожалуйста, до свиданья*.
Л. Т.
260. Л. Л. Толстому
1895 г. Июня 13. Ясная Поляна.
Хотя со стороны имею о тебе известия, милый Лева, — нынче Сережа, который приехал вчера на один день к нам с Маней*, рассказал, что получил от тебя письмо, — но хочется прямо общаться с тобой и знать все подробно про твое душевное и телесное состояние. Мы, как ты уж знаешь верно, около недели переехали в Ясную, и я все время хвораю и теперь еще не поправился, хотя нынче чувствую себя хорошо совсем. Мамá очень трудно переносит свое пребывание в Ясной. Никуда не выходит из дома, но и в доме все беспрестанно напоминает ей того, в которого она вложила все радости, весь смысл жизни. На ней поразительно видно, как страшно опасно всю жизнь положить в чем бы то ни было, кроме служения богу. В ней теперь нет жизни. Она бьется и не может еще выбиться в область божескую, то есть духовной жизни. Вернуться же к другим интересам мирской жизни, к другим детям она хочет, но не может, потому что жизнь с Ванечкой, и по его возрасту и милым свойствам, была самая высокая, нежная, чистая. А вкусив сладкого, не хочется не только горького, но и менее сладкого. Один выход ей — духовная жизнь, бог и служение ему ради духовных целей на земле. И я с волнением жду, найдет ли она этот путь. Мне кажется, так бы просто ей было понять меня, примкнуть ко мне, но — удивительное дело — она ищет везде, но только не подле себя, как будто не то что не может понять, но не хочет, нарочно понимает превратно. А как бы ей легко было, тем более, что она любит меня. Но горе в том, что она любит меня такого, какого уже нет давно. А того, какой есть, она не признает, он ей кажется чужд, страшен, опасен. Мало того, она имеет rancune* против него, в чем, разумеется, я виноват. Но я не отчаиваюсь и всеми силами души желаю этого, и надеюсь, и делаю, что умею; и желаю этого уж совсем не для себя, а для нее, потому что знаю, что это одно могло бы дать ей жизнь истинную*.