13-й апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При всей сложности отношений Маяковского и Горького мысли Горького о еврействе, видимо, Маяковскому были особенно близки; во всяком случае, если бы ему пришлось вслух формулировать свое отношение к евреям, он вряд ли смог бы его выразить лучше, чем Горький в статье 1919 года: «Я один из тех русских людей, которые терпят угнетение еврейского народа. А это хороший народ; мне известно, что некоторые из крупных мыслителей Европы считают еврея, как психический тип, культурно выше, красивее русского. Я думаю, это верная оценка; поскольку я могу судить — евреи больше европейцы, чем русские, хотя бы потому, что у них глубоко развито чувство уважения к труду и человеку. Меня изумляет духовная стойкость еврейского народа, его мужественный идеализм, необратимая вера в победу добра над злом, в возможность счастья на земле. Старые крепкие дрожжи человечества, евреи всегда возвышали дух его, внося в мир беспокойные, благородные мысли, возбуждая в людях стремление к лучшему».
Весьма возможно, впрочем, что Маяковского в Горьком (разрыв с которым как раз и совпал по времени с публикацией этого текста) как раз и раздражала отеческая, несколько высокомерная интонация разговора о евреях; соберемся… защитим… как будто старшие — мы, а не они! А может, его раздражала заметка из «Несвоевременных мыслей» (20 июля 1917 года), где Горький пенял журналисту Хейсину на отсутствие такта: тот глумился над арестованной царицей, и Горький ему напоминал, что «невольная ошибка,— не говоря уже о сознательной гадости, хотя бы она была сделана из искреннего желания угодить инстинктам улицы,— может быть истолкована во вред не только одному злому или глупому еврею, но — всему еврейству».
Но как бы то ни было — Маяковский свое отношение к антисемитизму выразил в стихотворении 1928 года «Жид»:
Черт вас возьми,
черносотенная слизь,
вы
схоронились
от пуль,
от зимы
и расхамилисъ —
только спаслись.
Черт вас возьми,
тех,
кто —
за коммунизм
на бумаге
ляжет костьми,
а дома
добреет
довоенным скотом.
Черт вас возьми,
тех,
которые —
коммунисты
лишь
до трех с восьми,
а потом
коммунизм
запирают с конторою.
Антисемитизм для Маяковского — прежде всего антикультурен; обожествление любых имманентностей, данностей, врожденностей — возмутительная архаика. Еврейство для него — не только жертва, еврей — носитель культуры, человек будущего, и не потому он так думал, что любил Лилю и зависел от мнений Оси,— а потому именно и полюбил так этих людей, что видел в них свой человеческий идеал. Кацис не без натяжки интерпретирует желание «сделаться собакой» как желание сделаться евреем, но сама по себе тяга Маяковского к еврейству несомненна, и связана она именно с тем, что еврей первым — «без Россий, без Латвий» — стал вынужденным космополитом, а для Маяковского космополитизм — естественное состояние. Высшее состояние каждой нации — рассеянье. Евреи для Маяковского — отнюдь не символ древности, как для Горького; напротив, для него еврей — новатор, человек модерна, к этой общности он желает принадлежать — и принадлежит, невзирая даже на то, что ситуация бездомья для него временами мучительна. И в какой-то момент, вероятно, бегство из этой семьи стало для него необходимостью — что первым заметил, как всегда, Ося. Но для такого бегства — и одновременной резкой эволюции стиха, вообще всего стиля человеческого и творческого поведения,— требовалось усилие слишком радикальное, да и резерва для такой эволюции уже не было. При его самурайской верности собственным установкам эволюция была немыслима — а единственной альтернативой эволюции становится только гибель.
6
Александр Гольдштейн, о чьей книге «Расставания с Нарциссом» мы поговорим в последней главе, писал, что утопия не предполагает обладания: обладание — сытость, а утопия — трагедия, оставляющая героев наедине с крахом, с ледяной пустыней реальности. Любовь у Маяковского — всегда трагедия невозможного, неосуществимого полного обладания. Полнота бывает только в смерти, при жизни — сплошные несовершенства.
В очерке Моники Спивак «Маяковский в институте мозга» цитируются ответы, которые после смерти Маяковского дали его близкие на традиционный институтский опросник. Там содержатся сведения (явно сообщенные Лилей Брик, поскольку другие его женщины не опрашивались) о том, что сексуальный темперамент у него был «средний».
Примечательно, что во всей лирике Маяковского отсутствует эротика. «Голодным самкам накормим желания, поросшие шерстью красавцы-самцы» — это не эротика, а чистая декларация, даже декламация. Секс как таковой его, кажется, волновал лишь как доказательство победы, эрзац обладания: когда после аборта Вероника Полонская, по собственному свидетельству, стала холодна к этой стороне отношений — он злился, но именно на то, что к нему были холодны, его не хотели. Иногда он без физической близости с женщиной обходился месяцами. С Лилей после 1925 года ничего не было (она вспоминала — кажется, с разочарованием,— что, когда они встретились в Берлине, в Курфюрстенотеле, после его возвращения из Америки, он не предпринял даже попытки… Она-то дала себе слово, что если он попытается — сразу разрыв! Но он не попытался). Наибольшее притяжение с тех пор он испытывал, кажется, к Татьяне Яковлевой. Несмотря на противоречивость ее собственных свидетельств, у нас есть вполне определенное свидетельство самого Маяковского о том, что он был ее первым мужчиной (высказанное, правда, в разговоре с Лилей — но ей он, как правило, не лгал).
При его невероятной застенчивости переход к решительным действиям бывал обычно — именно как компенсация этой детской стеснительности — внезапным, грубым и брутальным. Тут у него две крайности: либо он необычайно изыскан и скромен, либо груб и решителен, как извозчик, и все это может спокойно сочетаться в рамках одного романа. Наташа Брюханенко вспоминала, что после первого отпора он не обиделся, а, напротив, стал относиться к ней с подчеркнутым уважением и мягкостью: иногда кажется, что он даже испытывал своего рода облегчение, когда натыкался на отказ. Синявский писал: «Удручает податливость женщин. Есть в этом что-то от нашей общей, человеческой неполноценности». Вероятно, идеальной возлюбленной для Маяковского была бы та, что страстно, бесконечно его любила бы, оставаясь при этом вечной девственницей наподобие гурии в гареме; для удовлетворения физических потребностей, может быть, годился бы гарем из случайных девушек, которые были бы, как предложил он когда-то Брюханенко, «на втором месте». На первом был бы недосягаемый идеал, близость с которым только мешает.
Разговоры о том, что Маяковский, как и положено футуристу, стремился разрушить традиционную семью, по-моему, поверхностны. В том и штука, что, бесконечно перечитывая «Что делать?», он не столько понимал эту книгу, сколько силился понять. «Могущий вместить да вместит». В принципе же ему очень не хватало собственного дома. Это Лиля Брик с отвращением смотрела на беременных — в чем, вероятно, тоже была компенсация за собственное бесплодие,— но говорить о неприязни Маяковского к детям нет у нас никаких оснований. Собственную дочь он полюбил сразу, тосковал по ней, был бы, вероятно, превосходным отцом. Глеб-Никита Лавинский, который всю жизнь считал себя сыном Маяковского и в самом деле был необыкновенно, до мелочей на него похож,— отчетливо запомнил, как поэт брал его на руки, выносил на балкон и советовал: не смотри вниз, это страшно, смотри в небо!
Сексуальная революция — это совсем не про Маяковского. Новаторство в браке, любовные многоугольники — это нравится как раз традиционалистам, а ему хватало экстрима в литературе. Семья могла его спасти — если бы, конечно, это была семья, где бытовая аскеза сочеталась бы с атмосферой абсолютного понимания, того «мягкого, женского», чего ему так недоставало еще в молодости. Собственная семья давно воспринималась как чужая — случалось, что он даже не выходил к сестрам, когда те заходили его навестить, и развлекать их приходилось Брикам, а Маяковский лежал лицом к стене в другой комнате. Вероятно, идеальной семьей для него была бы описанная Чернышевским фаланстера, где все вместе живут и работают — во всяком случае лучшим, золотым временем он чаще всего называл эпоху «Окон РОСТА», когда чувствовал себя востребованным и готов был за это терпеть сумасшедший рабочий график.