5-ый пункт, или Коктейль «Россия» - Юрий Безелянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какое горькое признание! Сколько душевных страданий приносят эти родовые меты! У Корнея Чуковского они были одни, у других — другие. Помню, как смущался и пылал от стыда один абитуриент на приемных экзаменах и как хихикали все вокруг.
— Ваше имя-отчество? — строго спросил преподаватель.
— Саша Срульевич, — ответил юноша, и щеки его залила краска.
Но вернемся к Корнею Ивановичу. Двое его детей — Николай Чуковский и Лидия Чуковская — подались в писатели. Подмывает что-то подверстать под эти имена, но рамки книги не позволяют. Поэтому перехожу, с места в карьер, к маститому и увенчанному, но в то же время критикуемому и гонимому Илье Эренбургу. «Лохматый Илья», как называл его Ленин.
Илья Григорьевич Эренбург родился в Киеве, в буржуазной еврейской семье. Отец — Герш Гершанов Эренбург, киевской 2-й гильдии купеческий сын; мать — Хана Берковна, урожденная Аринштейн. Илья Эренбург вспоминает:
«В 8 лет я хорошо знал, что есть черта оседлости, право жительства, процентная норма и погромы…»
В мемуарах «Люди, годы, жизнь» Эренбург упоминает обоих дедов — по отцу («Отец мой принадлежал к первому поколению русских евреев, попытавшихся вырваться из гетто. Дед его проклял за то, что он пошел учиться в русскую школу. Впрочем, у деда был вообще крутой нрав, и он проклинал по очереди всех детей; к старости, однако, понял, что время против него, и с проклятыми помирился») и по материнской линии: «Дед по матери был благочестивый старик с окладистой серебряной бородой. В его доме соблюдались все религиозные правила… В доме деда мне было всегда скучно».
Отец писателя вопреки воле своего отца окончил русскую школу и фактически ассимилировался. Все его звали Григорием Григорьевичем. Ну, а теперь о сыне, об Илье.
Рос Эренбург в Москве, играл с русскими детьми, потом полюбил русскую гимназистку Надю, затем за революционную деятельность попал во вполне русскую тюрьму. В общем, рос в русской среде… Еврей по крови, русский по духу, мировоззрению и укладу жизни. «Я люблю Испанию, Италию, Францию, но все мои годы неотделимы от русской жизни».
Характерно, что когда Эренбург впервые приехал в Париж, то французы показались ему «чересчур вежливыми, неискренними, расчетливыми». «Здесь никто не вздумает раскрыть душу, душу случайному попутчику, — констатировал Эренбург, — никто не заглянет на огонек; пьют все, но никто не запьет с тоски на неделю, не пропьет последней рубашки. Наверно, никто не повесится…»
Нет, Франция — не Русь, не те национальные страсти-мордасти!..
Эренбург женился на Любови Козинцевой, немке по национальности. В дочери Ирине было удивительное сочетание европейского рационализма и русской интеллигентности, рассудка и страсти, строгости и щедрости. И еще штрих к биографии Эренбургов: Илья Эренбург привез с фронта спасшуюся из гетто еврейскую девочку, а Ирина Эренбург ее удочерила… Еврейская кровь отца и немецкая кровь матери в ней не боролись — она вовсе не была человеком эксцентричным, напротив, была цельной и чрезвычайно к себе строгой, — вспоминает Людмила Улицкая, знавшая Ирину Эренбург («Московские новости». 1998, № 43).
У блестящего журналиста и писателя Ильи Эренбурга можно найти много высказываний на тему России и еврейской проблемы. Вот одна из давних публикаций о Василии Розанове:
«…Стройны и величавы готические соборы, и в торжественных нефах душа идет к творцу. А русские в своих церквах любят закоулки, затворы, тайники, часовенки, подземелье и кривые коридорчики. Уйдешь и заблудишься. И душу Розанова, русскую душу, в которой сто тайников да триста приделов, напоминает Софийский собор. Темно, и вдруг ослепительным контрастом буйный луч играет на черном лике у угодника, и снова ночь. Не таков ли был Розанов? Там, где зацветали Шартрский собор и Авиньонская базилика, не поймут его. Но мы, блуждая в киевской Софии или в Василии Блаженном, путаясь в заворотах, томясь тьмой и солнцем, чуя дьявольский елей в Алеше Карамазове и мученический венец в хихикающем Смердякове, — мы можем сказать о Розанове — он был наш.
Был похож Розанов на Россию. Был он похож на Россию беспутную, гулящую и покаянную. На черное дело всегда готов, но и с неизменным русским «постскриптумом» — я тоскую и каюсь, Господи, да будет воля Твоя!
Его книги порой жутко держать в комнате — не то общая баня, не то Страшный Суд, и хихикает он воистину страшно. Но все кощунство лишь от жажды крепко верить…
Распад, развал, разгул духа — это Розанов, но это и Россия. В последние месяцы, в томлении и в нужде, всеми покинутый, Розанов глядел на смерть отчизны. И в последний раз «зловеще хихикнул» — «как пьяная баба, оступилась и померла Россия». Смешно? А все-таки сие апокалипсис…» («Утро», 1918, 12 декабря).
Осень 1919 года. Жуткие темные ночи, вой и плач «пытаемых страхом жидов». Вот что писал в газете «Киевская жизнь» Илья Эренбург в статье «О чем думает «жид»:
«…Кто любит мать свою за то, что она умна и богата, добра или образованна? Любят не «за то», а «несмотря на то», любят потому, что она мать. Помню, как спорил я с Бальмонтом, когда написал он в 1917 году прекрасное стихотворение «В это лето я Россию разлюбил». Я говорил ему о том, что можно молиться и плакать, но разлюбить нельзя. Нельзя отречься даже от озверевшего народа, который убивает офицеров, грабит усадьбы и предает свою отчизну. В годы большевизма мне часто приходилось слышать такие понятные и вместе с тем такие невозможные рассуждения: «Ах, Россия, дикая, отвратительная страна!.. Если бы перейти хоть бы в бразильское подданство!.. Хотя бы прислали сюда негров, что ли?» Я видел тысячи Петров, отрекшихся от своей родины; я познал, что многие любили Россию, как уютную квартиру, и прокляли ее, как только громилы выкинули из нее мягкие кресла. Может быть, и все муки приняла наша земля оттого, что любили ее не жертвенно, но благодарственно, за сдобные булки и хорошие места.
Я благословляю Россию, порой жестокую и темную, нищую и неприютную! Благословляю некормящие груди и плетку в руке! Ибо люблю ее и верю в ее грядущее восхождение, в ее высокую миссию. Не потому люблю, что верю, но верю, потому что люблю.
Есть оскорбления трудно забываемые, и мне тягостно вспоминать рыжий сапог, бивший меня по лицу. В первый раз это был сапог городового, изловившего меня «за революцию», во второй раз красноармеец избил меня за контрреволюцию… Я не потерял веры, я не разлюбил. Я только понял, что любовь тяжела и мучительна, что надо научиться любить…»
И о России Эренбург пишет (и удивительно, как это читается сегодня, в наши дни, почти сто лет спустя!):
«Я верю и знаю — она воскреснет, она просыпается. Этот маленький флажок трехцветный перед моими окнами говорит о том, что вновь и вновь открыт для жаждущих источник русской культуры, питавший все племена нашей родины. Ведь не нагайкой же держалась Россия от Риги до Карса, от Кишинева до Иркутска! Из этого ключа пили и евреи, без него томились от смертной жажды…
…Любить, любить во что бы то ни стало! И теперь я хочу обратиться к тем евреям, у которых, как у меня, нет другой родины, кроме России, которые все хорошее и все плохое получили от нее, с призывом пронести сквозь эти ночи светильники любви. Чем труднее любовь, тем выше она, и чем сильнее будем все мы любить нашу Россию, тем скорее, омытое кровью и слезами, блеснет под рубищем ее святое, любовь источающее сердце».
Эти строки Эренбурга были напечатаны 22 октября 1919 года. Статья мгновенно получила отклик, Эренбургу ответил «открытым письмом» журналист Самуил Марголин, вернувшийся в Россию, как и Эренбург, из парижской эмиграции в 1917 году:
«…Я прочитал, г. Эренбург, Вашу блестящую статью «О чем думает «жид»». И сразу же решил: нет, еврей так не думает. Да, и я знаю эту привязанность и любовь к России, которая обуревает еврея и здесь, на русской земле, и на чужбине. Гонимые, без права на жительство, не попавшие в русскую школу и в русский университет из-за процентных ограничений, пережившие погромы в нескольких поколениях, мы не устали любить Россию. Мы ее любили и любим — в этом Вы правы, И. Г., — но в этом не наше благословение, а наше проклятие.
Еврейская интеллигенция в России слилась в чаяниях и действиях с русской интеллигенцией и вместе с нею не за «развал», не за «разрушение», но за освобождение и своей родины отдавала свою жизнь. Вместе с русской интеллигенцией мы мечтали о народовластии, а не о «комиссародержавии», о братстве и равенстве, а не о «чрезвычайках», вместе с нею считаем первыми «контрреволюционерами», мракобесами и предателями освобождения целой страны людей эшафота и «чрезвычайки», вышедших, может быть, и из ее и нашей среды.
Развал, боль, крушения из-за держиморд большевизма — мы переживаем общие.
Но ведь у нас, евреев, есть еще одна боль, своя отдельная драма жизни, которой мы не желали замечать прежде, которую не желаете и сейчас видеть Вы, г. Эренбург, но которая шипами колет еврейское сердце…»