Радио Судьбы - Дмитрий Сафонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, – отрезая обладатель оливковой футболки. – Пойти со мной нельзя.
Соловьев молитвенно посмотрел на него и уже хотел что-то сказать, но спецназовец перебил:
– А вот побежать – можно.
– Хорошо, мы побежим. – Идея как можно скорее оставить позади это проклятое место журналисту понравилась. – Конечно, побежим.
– Но, – мужчина поднял палец, – сначала, я думаю, следует познакомиться. Меня зовут Дмитрий.
– А я – Владимир. – Парень подтянул фотоаппарат, болтавшийся под мышкой, и добавил: – Владимир Соловьев, жур налист.
– Отлично, – улыбнулся Мезенцев. – Обмен верительными грамотами состоялся. Ну а теперь – давай бог ноги!
Он взял с места уверенной рысью, и Соловьев побежал за ним следом, стараясь не отставать.
Все постепенно становилось на свои места. Конечно, о вертолете, потерпевшем катастрофу, уже знали. И этот капитан наверняка приехал на той самой машине с сиреной, но сгоревший бензовоз преградил им путь. Его группа, наверное, осталась там, разгребать завал на дороге, а сам капитан побежал вперед – на разведку. Значит, все по-прежнему здорово. Он, журналист газеты «Новости дня» Владимир Соловьев, находится в самой гуще событий. И ему будет что рассказать своим читателям. Ну, и если уж быть совсем откровенным, ему будет чем потрясти перед носом у редактора, требуя двойного гонорара, ведь, собирая материал, он подвергал свою жизнь опасности – разве спецназовцев посылают не на самые опасные задания?
Его не смутил тот факт, что капитан был одет в самые что ни на есть штатские джинсы и кроссовки. «Может, это для маскировки?» – подумал Соловьев.
И вопрос, который задал капитан, еще больше подогрел любопытство журналиста.
Мезенцев чуть сбавил шаг – точнее, бег – и, поравнявшись с Соловьевым, спросил:
– Ты случайно не видел мотоцикл? Такой черный «Урал», с закосом под «харлей»?
– Да, – чтобы не сбивать дыхание, коротко ответил Володя, он и так уступал в беге капитану.
– Сколько на нем было человек? Один? Или двое? – Спецназовец говорил так ровно, будто не бежал, а лежал, развалясь, в любимом кресле перед телевизором. «Военная выучка. Тренировка», – подумал Соловьев.
– Двое, – выкрикнул он.
– Вот они-то нам и нужны, – как-то хищно сказал капитан, и Соловьев слегка напрягся. – Прибавь маленько.
«Он что, хочет догнать мотоцикл? – ужаснулся журналист. Он искоса посмотрел на спецназовца и понял... Что он именно это и хочет. – Ну, да такой воробья в долине загоняет. Вон какой детина здоровый!»
Из узкой груди с хрипом рвалось учащенное дыхание, фотоаппарат больно колотил в бок. Соловьев уперся взглядом в точку между лопаток капитана и, как мог, прибавил темп.
Они быстро поднялись на горку. Километрах в пяти-шести от них показалась деревня, лежавшая в нежно-белой дымке. Соловьев не оборачивался, но был уверен, что разбитую «девятку» уже не видно.
Он больше не боялся, он бежал за капитаном, как молодой волчонок за матерым вожаком – на одном самолюбии. Ну, чего-чего, а этого у него хватало.
* * *Одиннадцать часов пятьдесят минут. Заброшенный бункер в окрестностях деревни Бронцы.
Это было видение, прекрасное, как полуденный сон в тени цветущей вишни.
Сначала он видел только изумрудно-зеленую траву, такую яркую, что она слепила глаза. По тонкому стеблю ползла божья коровка с семью черными точками на красном панцире. Под ее тяжестью травинка сгибалась все ниже и ниже, но божья коровка продолжала упрямо ползти вперед. Наверное, она думала, что движется вверх, совершает какую-то работу, перебирает ножками не зря, но на самом деле она не поднялась ни на сантиметр. Чем дальше она продвигалась к заостренному кончику, тем ниже нагибалась травинка. И все же насекомому казалось, что в этом есть какой-то смысл. Не может не быть. Ее движения были неторопливыми и уверенными, как у человека, наконец-то решившегося и начавшего долгий путь, быть может, длиною в целую жизнь.
Внезапно травинка чуть-чуть дрогнула. Коровка остановилась, прислушиваясь. Откуда-то издалека доносился нарастающий гул и страшный, ужасающий лязг. В ее цветущем зеленом мире таких звуков не существовало, им просто неоткуда было взяться. Самый громкий шум, слышанный ею до сих пор – это беспокойное стрекотание соседей-кузнечиков.
Гул все нарастал, и лязг стал более отчетливым. Гул был непрерывным, а лязг, напротив, – прерывистым. Одно это вселяло ужас. В ее мире все было бесконечным, как лето, главным свойством ее мира была текучесть, а сейчас она слышала мертвящую ритмичность, явно неживую, порожденную каким-то невиданным чудовищем, механическим и бездушным, как сама смерть.
Она быстро перебирала лапками, стремясь как можно скорее достичь спасительной верхушки, чтобы там, раскрыв панцирь, подставить ласковому потоку теплого воздуха, напоенного ароматами цветов и трав, прозрачные крылышки, трепетавшие в нетерпеливом ожидании полета.
Она бежала все быстрее и быстрее, а травинка сгибалась все ниже и ниже. И эти ужасные звуки, они обрели тугую разрушительную плоть, сделались сильными и упругими.
Травинка дрогнула... Чересчур сильно – божья коровка, не удержавшись на узком лезвии зеленого листа, упала на землю.
По широкому (можно сказать, бескрайнему – он простирался во все стороны до самого горизонта) лугу стремительно мчался черный, огромный, как дом, жеребец – олицетворение мощи и силы. Жеребец храпел, роняя куски белой, похожей на взбитые сливки, пены. Совершенно черный – ни единой белой отметины, с широкими копытами, безжалостно вырывающими из податливой земли комья нежной плоти. Хвост жеребца торчал параллельно земле, густые и жесткие, как проволока, волосы развевались на ветру.
В высоком седле сидел рыцарь. Бешеный аллюр жеребца заставлял его лишь слабо покачиваться. Всякий раз, когда копыта на мгновение касались земли, чтобы снова отправить огромное тело в полет, стальные доспехи, ослепительно блестевшие на солнце, издавали звучное звяканье. Жеребец шел ровно, не сбиваясь с ноги, поэтому звяканье было четким и размеренным, будто где-то зловеще тикали гигантские часы, отсчитывая последние минуты перед решающей битвой.
На левом предплечье рыцаря покоился прочный дубовый щит, окованный толстыми железными полосами, в правой он сжимал копье. Пока острый наконечник был задран вверх, словно рыцарь безуспешно пытался уколоть высокое голубое небо. Ножны, оплетенные алым шелковым шарфом, били жеребца по левому боку.
Позади и чуть справа, на маленькой гнедой лошадке, трусил оруженосец. Сейчас рыцарь не нуждался в его помощи, он был полностью готов к бою и решительно мчался навстречу опасности.
Герб... Что-то странное было нарисовано на щите рыцаря... Сорок шесть черных червячков, походивших на мохнатую букву «X», и еще один, сорок седьмой. Лишний. Маленький красный червячок.
Шлем рыцаря был прост и незатейлив, не украшен никаким пышным плюмажем, просто крепкий шлем из вороненой стали, сильно смахивавший на перевернутое ведро. Или – на шахматную ладью.
Твердой рукой рыцарь направлял жеребца вперед, к горизонту, горячил его острыми звездочками шпор, бил в крутые вздымавшиеся бока...
И жеребец яростно толкал застывшую от ужаса землю.
Наконец они достигли горизонта, и стало видно, что земля круглая. Черный силуэт жеребца попирал земной шар, и доспехи рыцаря переливались волшебным светом в охватившем его золотом сиянии.
Но там, за горизонтом... Там творилось что-то страшное. Перед ним простиралась совсем другая земля – пустая и безжизненная, лишенная яркой зелени травы, покрытая толстым слоем серого пепла.
А солнце, будто вырезанное из цветной бумаги, висело прямо посередине, одинаково бесстрастно освещая и ТУ и ЭТУ сторону.
Рыцарь осадил жеребца и замер. Верный боевой товарищ перебирал копытами, звал вперед, дрожал в предвкушении бранных утех... Но рука, сжимавшая узду, была тверда. Эта рука не ведала сомнений, нет. Ее не сводили мучительные судороги страха, и кровь, бежавшая по жилам, не стала холодней, но...
Рыцарь знал (Знал? Нет! Каждая клетка его тела ЗНАЛА об этом!), что дороги назад уже не будет. Он прощался с этим миром, миром маленькой божьей коровки, взбирающейся по листу. С семью черными точками, на счастье.
Он прощался и боялся обернуться назад. Возможно, если бы забрало было поднято, бесстрастное солнце могло бы разглядеть смятение и боль, исказившие его лицо.
Но скрывать лицо забралом – единственная маленькая привилегия, дарованная живущим ради подвигов. И рыцарь не собирался от нее отказываться. Поэтому со стороны могло казаться, что радость победы... и горечь поражения – это одно и то же, не кровоточащие раны, оставленные в сердце, а щедрые мазки, нанесенные на холст рукой живописца, неотделимые друг от друга, как свет и тень. Как добро и зло. Как алая кровь, бьющая из груди, и мертвенная бледность лица.