Даурия - Константин Седых
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не распрягая, бросил Каргин в ограде коня и кинулся к сборной избе, где дожидался его растерянный Егор Большак. Перекинувшись двумя словами, побежали они собирать десятников, чтобы оповестить народ на покосах. Скоро четыре конных десятника с красными флажками в руках, не жалея коней, понеслись в луга. Завидев их, бросали мунгаловцы несгребенную кошенину, недометанные зароды, падали на коней и неслись со всех сторон к поселку…
Улыбиных весть о войне застала на дальнем покосе. Все утро косили они густой и сочный пырей, и косить его было легко и приятно. Солнце уже стояло прямо над головой, когда вернулись они на табор к островерхому зеленому балагану, стоявшему в кустах над студеной таежной речушкой. Повязанная белым платком Авдотья тотчас же принялась варить обед. Северьян уселся отбивать литовки. Откинув с лица волосяной накомарник, сидел он в тени у телеги и весело постукивал молотком. Неподалеку от него умывались прямо из речки Роман и Ганька, а рядом с ними кувыркался в траве беззаботный мокрый Лазутка. Изредка Северьян бросал довольные взгляды на жену и сыновей и радовался, что есть у него такая семья, с которой можно жить и работать не хуже других.
Скачущего по дороге всадника с красным флажком увидела раньше всех Авдотья.
– Северьян! Ребятишки! – с болью и отчаянием закричала она. – Глядите, глядите… Беда ведь какая-то.
Северьян вскочил на ноги и, глянув на всадника, выронил из рук молоток. Подбежавший к нему Роман увидел, как по щекам его потекли крупные частые слезы.
– Ну вот и отработались… Ромаха, – сказал отец, – запрягайте коней, это ведь война…
Пока Роман и Ганька запрягали лошадей, отец с матерью торопливо укладывали на телегу литовки, постель и одежду. Недоварившийся суп вылили на землю, и за него, давясь и чавкая, принялся Лазутка. Отец пнул его в сердцах, огляделся с тоской по сторонам и приказал:
– Садитесь… Кучери давай, Ромаха…
Только выехали на дорогу, как их нагнали спешившие в поселок верхами Семен Забережный, Матвей и Данилка Мирсановы.
– С кем, Семен, война-то? – спросил Северьян.
– С германцем, паря. Хорошо, что хоть не с китайцем, а то бы наше дело – с покоса да прямо в бой.
– Радость от этого небольшая. Все равно всем нам солоно придется: война теперь куда побольше будет, чем с японцами.
– И за каким чертом только воюют и воюют? От прежней войны не опомнились, а тут новая. И что это оно деется на свете? – стараясь перекричать стук телеги, недоуменно спрашивал Северьян.
– Кому-то, стало быть, от этих войн выгода, – наклоняясь к нему с седла, говорил Семен.
Скакавший по другую сторону телеги Матвей, услыхав слова Семена, прокричал ему:
– Какая же от войны выгода может быть? Просто полез на нас германец, тут хочешь не хочешь – воюй.
Роман, которому от охватившего его возбуждения тоже хотелось говорить, не утерпел и сказал казакам.
– Не устоит против России Германия. У нас народу в три раза больше. Да и народ-то какой! Один наш казак десяти германцам бубны выбьет.
– Дурак ты после этого, – ткнул его в спину отец, – раз не понимаешь ничего, так помолчи. На войне-то ведь не кулаками дерутся.
Разобиженный Роман умолк и принялся хлестать бичом взмыленных лошадей да мечтать, как пойдет он на войну и покажет германцам, как умеют их рубить и колоть казаки.
Кадровцев проводили после обеда. Походным порядком пошли они на станцию Даурия, куда должны были поспеть за двое суток. А под вечер пришел из Орловской приказ о мобилизации пяти возрастов.
Уже на закате собрались мобилизованные на площади у церкви. Длинной шеренгой стояли они, разложив на попонах перед собой свое походное обмундирование. Тут же находились и их оседланные кони, которых держали на поводу отцы и старшие братья служивых. Каргин и Егор Большак придирчиво проверяли казачью справу. У всех нашли они справу в полном порядке.
Но когда стали осматривать лошадей, забраковали коня у Ивана Гагарина. Конь припадал на заднюю ногу.
– Ты что хромого коня подсовываешь? – напустился Каргин на Гагарина. – Его ветеринар наверняка забракует, а я должен за тебя головомойку получать. Давай другого коня.
– А где я тебе его возьму? У меня ведь табунов нету, я и на этого-то едва сбился. Последнюю корову продал, ребятишек без молока оставил. Да и чем мой конь хуже других? Оступился он у меня, когда я с покоса домой скакал. К завтрему у него все пройдет, – загорячился Гагарин.
– Ну, это еще бабушка надвое гадала, – не сдавался Каргин. – А вдруг у него мокрец или копытница?
– Типун тебе на язык! – закричал в это время подошедший к ним отец Гагарина, седой и сутулый старик, подвыпивший с горя.
– Ты с кем это так разговариваешь? – повернулся к нему взбешенный Каргин. – Одного сына не мог снарядить как следует. Где хочешь, а доставай другого коня.
– Господин поселковый атаман! Елисей Петрович! – взмолился, трезвея, старик. – Прости ты меня за мое слово, а только нет у коня ни мокреца, ни копытницы. Оступился он, ей-богу, оступился. Это я подлинно знаю. Ведь ты же видел, каким мы его купили.
– Ничего я не видел. А ты давай мне коня как по уставу положено.
– Зря ты, Елисей Петрович, к Гагариным придираешься, – сказал Каргину стоявший неподалеку Семен Забережный, – конь у них по всем статьям гож. Зашиб он ногу, а это не беда. День-два, и будет он в полном порядке.
Подошедшие на шум старики, осмотрев гагаринского коня, поддержали Семена, и Каргину волей-неволей пришлось уступить.
Когда он отошел от Гагариных, отец Ивана поклонился старикам и со слезами на глазах сказал:
– Ну, спасибо, посёльщики… Выручили, дай бог вам здоровья.
– А ты подожди радоваться! – крикнул старику Сергей Чепалов. – Неизвестно еще, что задний лист скажет. Коней-то еще в станице ветеринары щупать будут.
Старик рванулся к Чепалову, прохрипел:
– Радуешься, сволочь, чужой беде. Катись лучше к такой матери, пока я тебе по уху не съездил. Ты нам, кровопивец, хуже всех супостатов!
Купец поспешил убраться, а расходившегося старика принялись уговаривать Семен и Северьян Улыбин.
Всю ночь в поселке горланили гульбища, шли сборы. Назавтра, по солнцевсходу, повел Каргин в Орловскую около тридцати мобилизованных мунгаловцев, которых до самого перевала провожала многочисленная родня. Бабы и девки навзрыд голосили, старики требовали побить поскорее германцев и возвращаться домой. В ответ мобилизованные обещали не посрамить земли русской, не уронить казачьей славы.
Только выехали из улицы, как Каргин сказал:
– А ну, братцы, затянем песню. С песней оно веселей.
Платон Волокитин, потрепав по мокрой шее своего гнедого строевика, завел рыдающим голосом:
Закипели во полях озера,Взволновались к непогоде тростники…
Тряхнув чубами, все дружно подхватили:
Вспомним, братцы, бой у Джалайнора,Как дрались там забайкальцы-казаки.
И долго замирали в нагретых солнцем травах дрожащие тенора подголосков.
На перевале остановились проститься и выпить в последний раз с родными, обнять детишек и жен и в слезах полюбоваться на родную, широко разбежавшуюся степь, на зеленые сивера и голубые хребты, затянутые знойным маревом. Неподалеку было кладбище. Многие сбегали туда проститься с дорогими могилами, захватить с них щепотку земли, которая, по старинному поверью, оберегает служивых от пули и шашки. Потом долго выпивали и прощались. Многие после выпивки не могли сидеть в седлах. Их усадили в телеги, отцы и матери перекрестили их и долго махали им вслед фуражками и платками.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Много семей оставила война в Мунгаловском без хозяйских, до всего доходчивых рук. Загорюнился и притих поселок. У церковной ограды не собирались больше в будничные вечера охочие до веселья девки. Под темным и теплым небом не звучали там песни кадровцев, не мелькали красные огоньки папирос, не шептались в тени тополей влюбленные пары. Распрямились и загустели на месте игрищ полынь да крапива. Целыми днями разгуливали в них наседки с цыплятами, спали разморенные зноем свиньи.
Пусто было не только в поселке. Меньше виднелось народу на густотравных ближних и дальних покосах. В широких падях стояли деляны некошеной травы, лежала неубранная кошенина, давно превратившаяся в заплесневелую труху. За воротами поскотины, у дороги к заимкам, зарастал остистым пыреем наполовину передвоенный пар низовского казака Лукашки Ивачева. Выпряженный плуг валялся в затравенелой борозде. На широком лемехе его, когда-то ясном, как зеркало, вила затейливые узоры ржавчина, мышиный горошек, усеянный крошечными стручками, беззаботно оплел колесные спицы и бычье ярмо. На меже стояли рассохшийся лагушок из-под воды и трехногий таган, на котором болталась какая-то выбеленная солнцем тряпка.
Первое время мунгаловцы не замечали горького запустения на лугах и полях. Было им не до этого. Провожали они в чужедальнюю сторону сыновей и братьев. Провожали с выпивками и песнями, с пьяным бахвальством. Требовали старики на проводинах от своих служивых не посрамить в боях казацкого звания и со славой вернуться домой. Никто из них не думал в те дни о работе. Тряхнув стариной, вспоминали седые служаки Вафаньгоу и Тюренчен, Мукден и Лябян. И было им, пьяным, по колено любое море.