Если спросишь, где я: Рассказы - Реймонд Карвер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павлин быстро обошел вокруг стола и двинулся к ребенку. Потерся длинной шеей об его ноги. Засунул клюв под рубашонку и помотал своей твердой башкой. Гарольд засмеялся и задрыгал ногами. Выгнувшись, он сполз с колен Фрэн на пол. Павлин продолжал его подпихивать, словно это у них была такая игра. Фрэн придерживала ребенка у своих ног, а он вырывался.
— Ну ничего себе! — воскликнула она.
— Чокнутый у нас этот павлин, честное слово, — сказал Бад. — Чертова птица не знает, что она птица, вот в чем беда.
Олла усмехнулась и опять показала зубы. Посмотрела на Бада. Бад отодвинулся от стола и кивнул.
Да, ребенок был урод уродом. Но, наверное, для Бада и Оллы это не имело значения. А если имело, они, наверное, просто сказали себе: ну, ладно, он урод. Но это же наш ребенок. И вообще, это у него такой период. А потом будет следующий. Сейчас один период, за ним будет другой. А как пройдем все периоды, всё станет хорошо. Наверное, что-нибудь такое они себе и сказали.
Бад подхватил Гарольда и стал подбрасывать его над головой, пока тот не завизжал. Павлин встопорщился, не сводя с него глаз.
Фрэн снова покачала головой. Разгладила платье там, где лежал ребенок. Олла взяла вилку и стала доедать фасоль.
Бад перекинул Гарольда на бедро и крикнул:
— Впереди еще кофе с пирогом!
Этот вечер у Бада и Оллы был особенным. Я знал, что он особенный. В этот вечер я был практически полностью доволен своей жизнью. И мне хотелось поскорее остаться с Фрэн вдвоем и поговорить о том, что я чувствую. В этот вечер я загадал желание. Сидя за столом, я зажмурил глаза и напряг мозги. Вот что я загадал — пусть этот вечер запомнится навсегда. И это мое желание сбылось. Правда, мне на горе. Но, конечно, тогда я не мог об этом знать.
— Ты о чем думаешь, Джек? — спросил Бад.
— Да так, просто думаю, — ответил я.
— Ну, поделись, — сказала Олла.
Но я только усмехнулся и покачал головой.
Когда в тот вечер мы вернулись от Бада с Оллой и забрались в постель, Фрэн сказала:
— Милый, наполни меня своим семенем!
Эти слова отозвались во всем моем теле, в каждой жилке, и я взревел и — сорвался.
Потом, когда все у нас изменилось, появился ребенок и все что за этим следует, Фрэн почему-то придумала, что именно этот вечер у Бада и стал началом перемен. Только она не права. Меняться все начало позднее, и когда начало, это будто бы происходило с другими, потому что с нами такого быть не могло.
— Черт бы побрал эту парочку с их уродливым младенцем, — бывает, говорит Фрэн ни с того, ни с сего, когда поздно вечером мы сидим у телевизора. — И эту их вонючую птицу, — добавляет она. — Надо же, завести себе такое! — говорит Фрэн.
Она часто говорит что-то в таком роде, хотя с тех пор ни разу не видела Бада и Оллу.
Фрэн больше не работает в молочном магазине, и волосы она давно остригла. И еще она растолстела. Мы об этом не говорим. Что тут скажешь?
Я по-прежнему встречаюсь с Бадом в цеху. Мы вместе работаем и вместе разворачиваем бутерброды в перерыв. Если я спрашиваю, он рассказывает про Оллу и Гарольда. С Джоуи всё. Однажды вечером он взлетел на дерево — и с концами. Больше не вернулся. Состарился небось, говорит Бад. А дальше совы разобрались. Бад пожимает плечами. Он жует бутерброд и мечтает, что Гарольд когда-нибудь станет полузащитником.
— Ты бы посмотрел на этого парня, — говорит Бад.
Я киваю. Мы, как прежде, друзья. Тут ничего не изменилось. Но я теперь думаю, что ему говорить, а что нет. И знаю, что он чувствует это, и хотел бы, чтоб все стало по-старому. Я и сам бы хотел.
Раз в год Бад вдруг спрашивает о моем семействе. И тогда я говорю, что всё ничего. «Всё ничего», — говорю я. Убираю бутерброды и достаю сигареты. Бад кивает и потягивает кофе. На самом деле, сын у меня растет шалопаем. Но я ни с кем об этом не говорю. Даже с его матерью. С ней — особенно. Мы с ней вообще говорим все меньше и меньше. В основном, сидим у телевизора. Но я не забыл тот вечер. Я помню, как павлин высоко задирал свои серые лапы, шагая вокруг стола. А потом мой друг с женой попрощались с нами на веранде. Олла дала Фрэн павлиньих перьев, взять с собой. Помню, как мы пожали друг другу руки, обнялись, сказали все слова, какие положены. В машине, по дороге домой, Фрэн сидела совсем рядом. И не снимала ладони с моего бедра. Так мы и ехали домой от моего друга.
Собор
(Перевод А. Рейнгольда)
Этот слепой, старый знакомый моей жены, собирался у нас переночевать. У него умерла супруга. Он навещал ее родственников в Коннектикуте. От них он нам и позвонил, сказать, что заедет. Он должен был приехать на пятичасовом поезде, а моя жена должна была его встретить на станции. Она не видела его лет десять, с тех пор как подрабатывала у него как-то летом в Сиэтле. Но они не прерывали общения. Наговаривали письма на магнитофон и отсылали пленку по почте. Я не очень-то был рад его приезду. Я ведь его вообще никогда не видел. И еще меня смущало, что он слепой. Слепцов я видел только в кино. Во всех фильмах слепые очень медленно передвигались и никогда не смеялись. Иногда их вели собаки-поводыри. В общем, я отнюдь не жаждал принимать в доме слепца.
Тем летом, в Сиэтле, моей жене очень нужна была работа. У нее не было денег, совсем. Жених ее учился в местной офицерской академии. И у него денег тоже не было. Но она его очень любила, а он ее, ну, и все такое прочее. Однажды она увидела объявление в газете: «Работа. Чтение корреспонденции слепому человеку», и там был указан номер телефона. Она позвонила, ей сказали адрес — и сразу же приняли. Она целое лето работала у этого слепого. Сам же он занимал небольшую должность в окружном отделении социальной помощи, и моя жена ему помогала. Они очень сильно сдружились — моя жена и этот слепой. Откуда я все это знаю? Она сама мне рассказала. И вот еще что. В последний день слепой попросил у нее разрешения потрогать ее лицо. Она согласилась. Она рассказывала, что он ощупал все лицо, нос, даже шею! Она об этом до сих пор помнит. Даже пыталась написать об этом стихотворение. Ей всегда очень хотелось написать стихотворение. Раз или два в год она сочиняла стих, обычно когда в ее жизни происходило нечто важное.
Когда мы начали с ней встречаться, она показала мне это стихотворение. В нем она рассказывала о том, как его пальцы двигались по ее лицу. О том, что чувствовала тогда, о том, какие мысли крутились у нее в голове, когда этот слепой касался ее носа и губ. Я помню, что слушал скорее из вежливости. Конечно, ей я об этом не сказал. Может быть, я плохо разбираюсь в поэзии. Признаюсь, — если мне вдруг захочется почитать, то уж точно это будут не стихи.
Как бы там ни было, первый возлюбленный моей жены, будущий офицер, был с ней знаком еще с детства. Это все так. Но вообще-то я говорил о том, что в конце того лета, десять лет назад, она разрешила слепому потрогать ее лицо, сказала ему «до свиданья», вышла замуж за этого своего друга детства, — его к тому времени комиссовали, — уехала из Сиэтла. Но они продолжали общаться, — я имею в виду ее и этого слепого. Первый раз она с ним связалась примерно через год. Позвонила ему как-то вечером с военно-воздушной базы в Алабаме. Ей хотелось поговорить. Поговорили. Он попросил, чтоб она рассказала про свою жизнь, но на пленку, и послала бы ее по почте. Она так и сделала. В своем «письме» она рассказывала о муже и об их жизни в армии. Она рассказала этому слепому, что любит своего мужа, но ей не нравится место, где они живут, и что муж — часть всей этой военной индустрии. Еще она рассказала, что написала стихотворение про него, ну, про слепого. Сказала, что сейчас пишет о том, как нелегко быть женой офицера военно-воздушных сил. Но это стихотворение все никак не закончит, дописывает. И слепой тоже послал ей пленку со своим рассказом. Она в ответ — другую. И это длилось годами. Офицера, мужа моей жены, постоянно направляли с одной военно-воздушной базы на другую. И она посылала пленки то из Муди, то из Макгвайера, то из Макконелла, и, наконец, из Тревиса, что близ Сакраменто. Вот там она однажды ночью почувствовала себя совсем одинокой и оторванной от всех тех, кого знала когда-то и с кем потеряла связь из-за бесконечных переездов. Она почувствовала, что больше не в состоянии так жить. Ну и проглотила все таблетки и пилюли, какие были в аптечке, и запила все это дело целой бутылкой джина. Потом она легла в горячую ванну и отрубилась.
Но она не умерла, ей просто стало плохо. Ее стошнило. Ее офицер — какая разница, как его звали? Просто друг детства — с него и этого хватит, — пришел домой, увидел ее и вызвал «скорую». Оправившись, она сразу надиктовала эту историю на пленку и отправила ее слепому. Все эти годы, когда что-то случалось, она сразу же — все на пленку и бегом на почту, чтоб поскорей ее отослать. Записи писем — на втором месте после стихов — тоже раза два в году, как средство для восстановления душевного равновесия. На одной из пленок она призналась, что хочет уехать от своего офицера и какое-то время пожить одна. На другой сообщила, что разводится. Когда мы с ней начали встречаться, она, естественно, мигом доложила об этом слепому. Она выкладывала ему вообще все, ну, или, по крайней мере, мне так казалось. Однажды она спросила меня, не хочу ли я послушать последнее письмо слепого. Это было где-то год назад. Она сказала, что он там обо мне говорит. Мне что? Ладно, давай послушаем. Я налил нам выпить, мы расположились на диване в гостиной и приготовились слушать. Она поставила пленку и подправила настройки. Потом нажала рычажок. Пленка пискнула, и кто-то начал громко говорить. Она убавила звук. Через несколько минут обычной болтовни я услышал свое имя, которое произнес этот незнакомец, этот слепой, которого я и в глаза не видел! А потом следующее: «Из того, что ты мне о нем рассказывала, могу сделать вывод, что…» Тут нас прервали — кто-то постучал в дверь, и мы так больше и не возвращались к этой записи. Может, оно и к лучшему. Я услышал то, что хотел.