Евпраксия - Михаил Казовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец императрицу оставили с нянькой и служанкой. Те ее раздели, спрыснули пахучей кёльнской водой, уложили под простыню. И, сердечно пожелав упоительной брачной ночи (Груня, разумеется, снова плакала), притворили за собой дверь.
Стало очень тихо. Только фитили восковых свечей еле слышно потрескивали, медленно сгорая. Иногда из залы, с первого этажа, доносились взрывы веселья. Августовская ночь за окном выглядела черной.
Сердце Евпраксии билось гулко, громко. В голове шумело от выпитого вина.
— Боже! — прошептала она. — Боже, сделай так, чтобы он со мной был таким же ласковым, как покойный Генрих!
Дверь открылась. На пороге стоял император в окружении разноперой свиты; приближенные пьяно улыбались и заглядывали в спальню. Не дослушав сыпавшиеся реплики: «Будьте счастливы, ваше величество!», «Многие лета!» и «Спокойной ночи!» — венценосец замкнул створки. Чуть ли не на цыпочках приблизился к ложу, встал у изголовья на колени (не
забыв, однако, подложить под них мягкую подушку), взял супругу за руку и поцеловал в бугорки ладони. Посмотрел тепло:
— Милая моя... вот мы и одни... как я долго ждал этого мгновения!..
— Ваше величество, — попросила Ксюша стыдливо, — если вы не против, погасите, пожалуйста, свечи...
— Как желаете, ваше величество, как желаете, — согласился он.
Непроглядная ночь стала им укрытием.
Восемнадцать лет спустя,
Германия, 1107 год, осень
Ехать напрямую из Шпейера в Штутгарт было небезопасно — через горы Шварцвальд, сплошь поросшие лесом, — и поэтому вновь решили плыть — вверх по Рейну до Мангейма, а затем вниз по Неккару. Оба чувствовали некий внутренний подъем, ощущение близкой развязки — надо лишь уговорить понтифика снять анафему, и епископ Эйнхард разрешит обещанное погребение. Миссия будет выполнена, камень снят с души. Главное, чтобы Папа не уехал в Италию, согласился на разговор.
Между тем погода сильно испортилась: небо затянулось беспросветными тучами, сразу похолодало, начался дождь со снегом. Но Опракса и Герман, кутаясь в плащи, мало обращали внимание на ненастье: обсуждали планы действий, прорабатывали возможные варианты, строили догадки, как себя поведут Вельф, Матильда и Папа. А потом немец вдруг спросил:
— После похорон возвратитесь в Киев?
Ксюша удивилась:
— Как иначе? Разумеется, возвращусь.
— Снова в монастырь?
— Да, конечно.
Он довольно долго молчал, гладя край плаща; у архиепископа, сильно похудевшего за последние дни, нос казался много больше прежнего. Сдвинув брови, очень тихо проговорил:
— У меня есть замок на реке Зиг — небольшой, но милый. Я готов сложить с себя духовное звание... Если бы вы сделали то же самое... мы могли бы там поселиться вместе...
Покраснев, женщина ответила:
— Это невозможно, святой отец.
Герман посмотрел на нее грустными глазами:
— Почему?
— Я не изменю данным мной обетам, — объявила русская твердо.
Кёльнский иерарх сузил губы:
— Все обеты — чушь.
— Вы считаете? — поразилась она.
— Да, считаю! — Видно было его крайнее волнение. — Чушь, условности. Сочетания звуков, больше ничего. Их придумали старые ослы, ничего не понимавшие в жизни. Не познавшие ни любви, ни страсти! — Он помедлил. — Мы опутали себя рядом заклинаний и мифов. Нет загробной жизни. И бессмертной души тоже нет. И не будет Второго Пришествия, Страшного суда. И не будет воскрешения праведников. Ничего не будет. Существует только эта реальность. Понимаете? Эта! Это судно, река, небо, горы. Всё, что можно потрогать и ощутить. Существует только наша судьба. Мы ее строим сами. И растрачиваем напрасно дни, месяцы и годы на какую-то ерунду, ограничивая себя в самом главном — в упоении бытием. Мало наслаждаемся трапезой, напитками, воздухом, солнцем, собственным телом и телами друг друга. Глупо философствуем, боремся и читаем никому не нужные проповеди, истребляем себе подобных, копим деньги. Всё напрасно! Мы умрем и провалимся в пустоту. И о нас забудут, вычеркнут из памяти. Потому что ценится
жизнь, а не старые, грязные могилы. И на старых, заброшенных кладбищах будут строить праздничные ярмарки и дома терпимости. Жизнь пойдет без нас!.. Так зачем подчиняться нелепым догмам? Отравлять ими свой удел, куцый, жалкий и без того? «Целибат — безбрачие»! Что за ахинея?! Почему?! Кто сказал, что в безбрачии святость? Разве русские приходские священники, у которых есть попадья и дети, более грешны, чем священники католические? Я и говорю: бред, условности, высосанные из пальца. Надо просто жить, как велит натура, сердце, дух, ограничивая себя лишь в одном: не мешать жизни остальных. И наоборот, приходя им на помощь в случае беды. Больше ничего. Логика иная преступна.
Герман замолчал, опустив глаза. Евпраксия произнесла с улыбкой:
— Вы действительно страшный еретик, ваше высокопреосвященство. Вас не зря отлучили от церкви.
Он ответил мрачно:
— Да, от этой церкви отлучиться не грех.
— Вы не верите в Бога?
— Почему же, верю. Только Бог и церковь, к сожалению, не одно и то же. Бог велик и не познаваем. Нам является в разных формах, разных ликах. Утверждать, что один только этот лик и есть Бог, а иной — не Бог, заблуждение и реальная ересь. Ни одна из церквей, ни одна из конфессий мира не более свята, чем другая. Все они равны, и все одинаково ограниченны, одинаково удалены от Истины, ибо суть ничтожны. Как ничтожен каждый из нас перед Абсолютом.
Евпраксия поежилась под накидкой:
— Я не ожидала, что вы скажете такое.
Немец покачал головой:
— Потому что думали точно так же?
— Да, порой сомнения посещают меня... Например, о Генрихе и николаитах: получается, что они — на одной доске с нашей церковью? Разве это правильно?
— Безусловно. Всё зависит от точки зрения.
— Как? Не понимаю.
— Для одних народов человеческое жертвоприношение свято, для нас — варварство и дикость. Мы мешаем мясо и молоко, а для иудея — это святотатство. Кто же прав из нас? Да никто — и все одновременно.
Киевлянка спросила с болью:
— Значит, я напрасно не плевала на Крест?
— Не напрасно, нет. Потому что, с вашей точки зрения, Крест — святыня. С точки зрения Братства — каббала. Кто из вас ближе к Истине, мы не знаем. И боюсь, не узнаем никогда.
Разговор прервался. Оба сидели, погруженные в размышления. Мимо плыли берега с осенними виноградниками: серые, пожухшие от дождя и снега. Ветер гнал студеные волны Неккара. Приближался Штутгарт.
Герман произнес:
— Понимаю, что мои откровения задевают вас. Вы должны их обдумать. И переварить. Так же, как мое предложение о соединении судеб. Я не тороплю. Я умею ждать.
Евпраксия кивнула:
— Да, благодарю. Мне действительно сейчас нелегко ответить... Мы вернемся к нашей беседе позже. А пока обязаны приложить максимум усилий для решения дела о погребении.
— Полностью согласен.
Штутгарт вырос из-за поворота реки, как огромная серая глыба камня: мощный, укрепленный, за высокой зубчатой стеной, с островерхими крышами соборов и замков. На воротах различался герб города — черный скакун на золотистом фоне: ведь неподалеку отсюда находился знаменитый конный завод, образованный в 950 году герцогом фон Швабеном. Собственно, от этого завода — Stuotgarten20 — и происходило название поселения...
Пристань была оживлена, на волнах качалось несколько десятков судов — парусных, гребных, перевозчицких, рыбачьих, купеческих. Остро пахло рыбой. По высоким сходням бегали работники, загружая бочки с вином — лучшим в Германии, вюртенбергским и баденским. Слышались зычные команды. Мальчики играли с собакой, отнимая у нее рыбий хвост...
Герман и Опракса миновали городские ворота, заплатив пошлину за вход, и направились к замку Вель-фа. Улочки Штутгарта оказались чище и шире, чем в Шпейере, а соборная площадь перед Приходской церковью просто велика. Замок располагался на пригорке, и к нему вел особый подъемный мост. На воротах путники представились. Услыхав, что приехала сама бывшая императрица Адельгейда, погубившая некогда Генриха IV, караульные вытаращили глаза и отказывались поверить, но на всякий случай снарядили посыльного доложить во дворец. Через четверть часа тот вернулся с разрешением пропустить гостей. Вновь прибывшие проследовали внутрь.
Да, дворец Вельфа был хорош! Сложенный из белого камня, он отчасти напоминал античные храмы. А охранники с алебардами, в латах и с мечом на боку выглядели грозно.
Встретить посетителей вышел камергер — узконосый немец с оттопыренными ушами. Низко поклонившись («Ваше высокопреосвященство!.. Ваша светлость!.. Разрешите приветствовать!..» — и тому подобное), проводил по парадной лестнице в залу для приемов. Там горел камин и сверкало развешанное по стенам оружие. Дверь открылась, и явился супруг Матильды — все такой же стройный, но уже не юноша, а тридцатипятилетний мужчина с пышной бородой и большими залысинами. Посмотрел на монашку и, не выдержав, ахнул: