Дорога долгая легка… (сборник) - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этот раз обстоятельства сложились поначалу довольно щекотливо. Поселившись в своем любимом семнадцатом коттедже, Кремнев со стеснением обнаружил, что его соседом по коттеджу является известный Денисов, тот самый ископаемый ортодокс, главный редактор журнала, говорят, довольно неглупый политик, но совершенный лапоть, точнее, даже валенок во всем, что касается литературы, человек со вкусом, который не сделал бы чести даже Всеволоду Соловьеву или Бог знает кому. Кремневу не раз приходилось резко полемизировать с авторами этого журнала, и вот теперь он оказался в соседстве с этим человеком, и надо было, вероятно, поддерживать с ним добрососедские отношения. Кремнев утешил себя тем, что в быту этот Денисов, кажется, человек терпимый, не склочный и тихий. Кремнев вовсе не склонен был к излишней подозрительности в отношении начальства, а, напротив, пытался найти положительные черты в этих людях, веря, что не зря, вероятно, они выдвинулись, значит, что-то в них есть такое ценное и общеполезное, что позволило им выдвинуться. Эта широта воззрений помогала ему уживаться с самыми разными издателями и редакторами: более того, не являясь человеком совершенно безупречным в анкетном отношении (фамилия Кремнев не уходила в глубь времен дальше второго поколения и являлась псевдонимом его отца), он ухитрился даже съездить однажды на экскурсию во Францию, что дало ему ощущение спокойной уверенности, сильно помогавшее в работе. И вот теперь, волею судеб очутившись под одной крышей с Денисовым, Кремнев стал отыскивать в нем достойные уважения черты. Денисов отнесся к соседу отечески любовно, и это было приятно: все-таки Денисов был большой человек в мире литературы. Кремнев часто думал о том, что много еще среди наших молодых литераторов неизжитого сектантства. Почему бы, например, им с Евстафенко не выступить однажды в журнале Денисова, подорвав тем самым изнутри позиции черносотенцев и мерзавцев? Почему отдавать журнал на откуп ретроградным идеям и бездарным писакам, вроде Валерки? Или записным хулителям и недоброжелателям, вроде Хрулева. Кремнев ни с кем не делился этой мыслью, он ждал, что Денисов раньше или позже придет к ней сам. Однако он понемногу наталкивал Денисова на эту мысль в их идиллических коктебельских беседах, по дороге из столовой или в столовую. Кремнев нащупывал общие пристрастия, общие предубеждения, и, поскольку Денисов все-таки был человек порядочный, они находились без особого труда. В случае же, когда Денисов нес уж что-нибудь из ряда вон допотопное, вроде, скажем, преимуществ романа, написанного бригадиром ударной стройки, перед романом, написанным человеком, чье социальное происхождение сомнительно, а образ жизни небезупречен, Кремнев лишь слегка пожимал плечами, как бы говоря: «Ну, воля ваша, Ермолай Тихонович, позвольте мне сохранить здесь свою, пусть даже несколько смешную и эстетскую, но свою собственную интеллигентскую позицию, раз уж ее подкрепляют примеры Пушкина, Лермонтова, Булгакова, Чехова, Алексея Толстого и даже Михалкова». Если же Кремнев способен был поддержать хотя бы частично позицию Денисова, он делал это с убежденной искренностью и блеском. В особенности его патриотическую позицию: тут уж что скажешь, все мы патриоты и больше всего на свете любим именно ее, свою родину, со всеми ее бескрайними полями, пригорками, косогорами и рододендронами. Поэтому, пропустив, к примеру, первую часть филиппики Денисова, направленной против мерзавцев, которые печатают свою низкопробную продукцию за границей или находят прок в разнузданных писаниях какого-нибудь Генри Миллера и прочих Набоковых, Кремнев воодушевлялся вдруг второй, позитивной частью его выступления и заявлял:
– Что касается патриотической верности, то здесь уж мы с вами до последнего, так сказать, вздоха, Ермолай Тихоныч: лес, да поле, да плат узорный до бровей. И не просто родина кроткая, а, как было сказано позднее, и я не боюсь повторить это, кипучая, могучая и никем, буквально никем непобедимая…
Как раз сегодня у них произошел подобный разговор, который начался весьма неприятно еще на набережной с упоминания слабой патриотической приверженности некоего национального меньшинства, однако затем перешел на конкретную личность некоего литератора Иртышева, который на днях совершил неблаговидный поступок и покинул страну, вместе с которой голодал и мерз, ради какой-то другой, вместе с которой он не голодал и не мерз, но в которой он, без сомнения, еще узнает, почем фунт лиха, оставшись без помощи союза и Литфонда, без услужливой кассы киностудии, так щедро оплачивавшей его бездарные сценарии, без поддержки товарищей, чутко откликавшихся на его нужды, наконец, даже без поликлиники Литфонда, где он совершенно бесплатно лечил свой геморрой. Вот здесь Кремнев мог очень квалифицированно поддержать Денисова, и даже Субоцкий, присоединившийся к ним возле секретарского корпуса, даже осведомленный Субоцкий слушал его с большим интересом. Кремнев отважно процитировал на этот счет Анненкова, Набокова и Георгия Иванова (отважно, потому что это все-таки были парижские издания, то есть почти самиздат), доказывая, что судьба русского писателя за рубежом будет унизительна и печальна, ибо его читатель остается здесь, на родине, и вообще, это непорядок – уезжать, покидать, бросать, когда все порядочные люди напрягают свои усилия… На каком-то этапе этой длинной и очень убедительной речи, в которую Субоцкому удалось вставить лишь несколько определений, вроде «малодушно» и «не по-мужски», к их группе присоединился еще и четвертый собеседник, которого они вовсе не приглашали, не ждали и вообще видели впервые – небольшой, толстый, бородатый человечек в пенсне и кустарного полотна рубахе до пят, не то шут, не то сумасшедший – в каком-то еще веночке из полыни. Самая речь его была смесью образованности, неведения и крайней наглости, она прозвучала таким диссонансом к их разговору, что они от изумления дали опасную возможность высказаться этому самозваному собеседнику, который черт его знает откуда взялся близ цветущих роз напротив «секретарского» корпуса.
– Да, да, да… – сказал незнакомец звучно и полновесно. – Вспоминаю, как я грезил Коктебелем, находясь в Париже.
(«Это уже что-то похожее на наши путевые очерки, – подумал Кремнев. – Едва отъехали от Бреста, как начали петь «Катюшу» и нестерпимо тосковать по Родине. И так все десять дней турпоездки…»)
– В первый год еще ничего… – продолжал незнакомец. – Но потом… Все больше и больше… И я понимаю Георгия Иванова. Я знал его лично… И все же мне показалось, господа, что слишком много страсти и нетерпимости высказано было сейчас в связи со столь индивидуальным решением литератора… Помнится, как потом мне хотелось поскорее вырваться из Петербурга – обратно в Париж. Именно для того, чтобы, выехав из России, продолжать служить ей…
«Тоже мне Герцен… С его-то славянофильской внешностью», – неприязненно подумал Кремнев и сказал:
– Служить кому? Где? Как? Слыша вокруг французскую речь? Созерцая Нотр-Дам вместо Кремля и Покрова на Нерли!
Денисов одобрительно хмыкнул: этот Кремнев был острый парнишка, у Валерки ушло бы полдня на сочинение такой фразы, и в результате он бы непременно попутал Покров с Вознесением (сам Денисов был атеист и считал, что все эти Покрова и Богородицы – модная мистическая белиберда).
– Помилуйте… – сказал толстенький незнакомец. – Но ведь это еще у Достоевского было…
При имени Достоевского все они кивнули, а Денисов подумал, что совсем затаскали теперь Достоевского и мало говорят во весь голос о его непростительных идейных ошибках.
– Помните, это в «Подростке», слова Версилова о том, что даже в наше время один лишь русский получил уже способность становиться наиболее русским именно тогда, когда он наиболее европеец…
Это уже попахивало чем-то похуже Достоевского, и Денисов ждал, что эти двое сразу ответят начетчику, но они почему-то молчали, вероятно, обкатывали в мозгу столь приятные для них слова Достоевского. И тогда Денисов вступил сам, потому что его-то не могли сбить никакие фразы и фразочки, будь это Достоевский, Пушкин или сам Белинский с Чернышевским.
– По-вашему, значит, такой вот мерзавец Иртышев имеет право на свои поиски, – сказал Денисов. – А то, что революция, можно сказать, вырвала его из черты оседлости, из грязи, дала ему образование, право на труд и на отдых, дала ему счастье, наконец, счастливое детство… Дала ему свободу творчества и свободу печати…
– Да, да, революция… – задумчиво сказал незнакомец, и его задумчивость показала всю шаткость его дилетантских рассуждений на фоне денисовской убежденности. – Мне думается, всему виной был кризис идеи справедливости… Безумие революции было в том, что она хотела восстановить добродетель на земле. А когда хотят насильно сделать людей добрыми и мудрыми, терпимыми и благородными, то неизбежно приходят к желанию убить их всех…