Падение Парижа - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все это хорошо, но я далеко не убежден, что письмо – фальшивка. Между нами, я думаю, что Грандель замешан в грязную историю.
– Может быть… Но разве у тебя есть доказательства?
– Нет.
– Вот видишь… Значит, отсечь его мы не можем. Остается рассматривать вопрос не в моральном, а в политическом разрезе. Если ты промолчишь, они тебя съедят. Вот последняя выходка Дюкана…
Бретейль показал Тесса письмо, которое Дюкан разослал некоторым правым депутатам: он требовал обследования финансовых ресурсов не только Гранделя, но и всех замешанных в «дело Кильмана», среди них – Тесса.
Тесса от негодования закашлялся:
– Боже, какая низость!..
После этого Бретейль легко добился подписи Тесса под коротким, но энергичным опровержением.
; Вечером у Полет Тесса раскис.
– Бретейль меня прижал к стенке… Шантажист! Конечно, мы одержали еще одну победу. Бюджетная комиссия хотела нас свалить: там засели приятели Фуже. Но я преподнес им сюрприз: франко-немецкую декларацию. Они сразу притихли. Ты видишь, сколько побед: Мюнхен, провал забастовки, миссия Берара, декларация. Как говорили в древности, еще одна такая победа – и все полетит к черту.
– Что полетит?
– Как «что»? Франция.
Полет не интересовалась политикой; в газетах читала только хронику убийств и романы с продолжением, но ее воспитали на культе Франции: Жанна д'Арк, Наполеон, Гюго, Верден. Она в ужасе смотрела на Тесса. А он трясся от смеха.
– Чего же ты смеешься?
Тесса кротко ответил:
– Это лучше, чем плакать. Я устал, я имею право на отдых. Но ты не огорчайся, кошечка, я просто сострил. Франция не может погибнуть. Скорее погибнет мир…
25
Желая повлиять на политику Даладье и Тесса, испанское правительство отказалось от помощи интернациональных бригад. Батальон «Парижская коммуна» томился в крохотной каталонской деревушке, недалеко от границы: во Францию бойцов не впускали. Крестьянки колотили на речке белье и собирали бледный зимний салат. Жизнь казалась мирной. Вдруг, как столбы пыли перед грозой, закружились беженцы.
Бежали жители Барселоны: к городу подходили марокканцы. Крестьяне снимались с места; некоторые гнали мулов и коз; другие резали скот. Качались на возах буфеты и курятники. Женщины несли узлы. Потом побежали солдаты. Валялись ящики с патронами. Артиллеристы тащили орудия. Фашистская авиация бомбила дороги; в воронках прятались дети, прижимая к себе спасенные игрушки.
Люди неслись к смутно-голубым горам: там начиналась Франция. Но Тесса заявил журналистам: «Мы не можем впустить беженцев. Я не люблю шантажа, а господа коммунисты нас шантажируют состраданием…» И граница была закрыта.
Отдельные командиры еще пытались организовать сопротивление; подбадривали солдат; возвращали с границы пристыженных дезертиров. Появились крохотные газеты с призывом к спокойствию и к мужеству. Министерства и генеральный штаб кочевали, каждый день переезжая из одной пограничной деревни в другую. В сараях и амбарах щелкали ундервуды. Итальянские бомбардировщики бомбили последний город республики Фигэрас, крошили его старые дома с балконами, уничтожали беженцев. А среди мусора и щебня валялись измученные люди.
Последнее заседание кортесов состоялось в подземелье. Депутаты были в дорожной грязи, небритые, с глазами, красными от бессонных ночей. Выступил Негрин; он говорил о священной войне испанского народа, о варварстве Гитлера и Муссолини, о бездушии Франции, которая отказывается впустить раненых и женщин; во время речи он несколько раз закрывал рукой лицо. Какой-то старичок постлал лестницу, спускавшуюся в подвал, ковриком: «Все-таки кортесы…» А вокруг горели подожженные бомбами села.
Когда канонада дошла до деревни, где стояли французы, Мишо сказал:
– Идут, и еще как!.. Не даваться же им живьем! Стройся!
Батальон выступил; помогли эвакуировать снаряжение; отбили танковую атаку. На час все ожили: снова война! Дух Мадрида, Теруэля, Эбро поддерживал этих людей, в последние часы оборачивался призраком победы. А ночью подъехал автомобиль; кузов был прострелен; бледный адъютант, с рукой на перевязи, закричал:
– Завтра последние части должны перейти границу.
Мишо даже вскрикнул от злобы: для него битва только начиналась. Скрепя сердце французы повернули на север.
Пограничная полоса походила на табор: две недели здесь кочевали беженцы, ожидая, когда откроют границу. Закалывали последних овец. Жгли шкафы, архивы, тряпье, ящики, сундуки с бельем. Зачем люди притащили сюда этот скарб?.. Ночь была холодной, и возле костров грелись женщины. Кричали ослы. Одиноко звенела труба.
Военные сказали Даладье, что если испанцы будут вынуждены защищаться у самой границы, бои могут легко перенестись на французскую территорию. И Даладье приказал приоткрыть границу: цепи жандармов и солдат, главным образом сенегальцев, фильтровали людей, обыскивали их, отбирали не только оружие, но скот, зачастую вещи. В Перпиньяне жандармы бойко торговали «трофеями»: револьверами, пишущими машинками, часами.
Батальон «Парижская коммуна» не походил на разбитую часть. Солдаты отбивали шаг; шли с винтовками; несли знамя. Только лица выдавали горечь поражения. Не так они думали вернуться домой!.. Это походило на изгнание; и многие, глядя в последний раз на испанскую землю, изрытую бомбами, покрытую брошенным оружием и пожитками, едва сдерживали слезы.
Сенегальцы преграждали дорогу; они что-то кричали – французы не понимали слов.
Мишо скомандовал; батальон «Парижская коммуна» салютовал выцветшему на солнце, полинявшему под дождями старому знамени. Стоявшие в стороне солдаты французского линейного полка смутились. А сенегальцы добродушно скалили чересчур белые зубы.
Жандарм сорвал с приятеля Мишо, пулеметчика Жюля, повязку: «Может быть, ты золото припрятал?..» Увидев свежую рану, жандарм выругался. Французов погнали в лагерь: «Потом разберут! Вы – дезертиры…» Вместе с ними гнали других: испанцев и шведов, англичан и сербов, женщин с грудными детьми, профессоров Барселонского университета, деревенскую детвору, поэтов, пастухов, тяжелораненых. Сенегальцы били прикладами отстававших.
А за колючей проволокой люди кишели, как овцы в загоне. Холодный норд кидал в лицо песок. К ночи пошел дождь. Некуда было укрыться. Сказали, что привезут хлеб; не привезли. Щерилось море – лагерь был на самом берегу. Вдалеке раздавались одинокие выстрелы.
Из Парижа приехал друг Тесса, депутат Пиру. Весь день в доме таможни он поджидал испанских фашистов. А увидев в бинокль красно-желтый флаг, просиял. Четверть часа спустя он протянул испанскому генералу свою визитную карточку: «Поздравляю вас с блестящей победой». Генерал снисходительно улыбнулся.
Шли дни. Заключенных мучил голод. Вода в мелком колодце пахла мочой. Приезжали туристы: на испанцев глазели, как на зверей в зверинце. Каждую ночь вытаскивали трупы умерших от дизентерии или от простуды.
Перпиньян был веселым, ленивым городом, там ели миндальную халву, пили крепкое вино «рансио», слушали на площадях военную музыку, с восторгом голосовали за Народный фронт. Теперь в Перпиньяне шла охота на людей: полицейские искали испанцев. Школы были превращены в тюрьмы. Напрасно испанки, привыкшие ходить простоволосыми, на последние гроши покупали крохотные, модные в ту зиму, шляпки; их выдавали заплаканные глаза.
Многие французы прятали испанцев на чердаках, в винных погребах, в морских купальнях, в пастушеских хижинах. Тысячи самоотверженных людей уходили ночью на перевалы и проводили беженцев никому не ведомыми тропинками.
Это был грустный вечер. Жандарм ударил по лицу молоденького испанца; тот не вытерпел и повесился. Все пали духом. А паек снова уменьшили: пятьдесят граммов хлеба… Мишо отдал свою долю испанцу Фернандесу, учителю рисования, который до разгрома командовал саперным батальоном. Мишо говорил:
– Позор!.. Тебе лучше – ты за это не отвечаешь. А я все-таки француз.
Фернандес наивно ответил:
– Я никогда не был за границей. Это в первый раз…
– Мне обидно, что ты не видишь других людей, товарищей. Я тебе правду говорю – есть другие французы. Но где они? И сколько их? Когда-то Франция была другой. Наш батальон назвали «Парижская коммуна». Хорошее имя!.. Они ведь не назовут своих дивизий «мюнхенскими»… Знаешь, в чем наша беда? У нас люди хорошо живут. Войну четырнадцатого все забыли. Говорят: стряслась беда, больше не повторится, мы – умные. Как будто ум может спасти от несчастья? А живут хорошо: хорошо едят, девушки красивые, море, горы, повсюду садики, кафе, не жарко не холодно. Вот и начали не только не бояться горя – презирать горе. Двадцать лет тому назад презирали русских, – я ребенком был, но помню, – смеялись: «Хотели переделать мир, а у самих нет ни штанов, ни хлеба!» Теперь презирают испанцев: «Говорили о достоинстве, не хотят «жить на коленях», а пришлось просить у нас убежища». Подлая философия! И не видят они опасности, не ценят простых чувств, дружбы, верности… Кажется, только горе спасет Францию, большое человеческое горе.