У нас дома в далекие времена - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да вроде бы по-прежнему, господин врачебный советник!
— А мазь, что вам давал, помогает?
— Да.
— Ну, так продолжайте втирать! Пока! — И дядя едет дальше.
Однажды зимой его вызвали в отдаленную местность. Он подъехал к какому-то каналу, где его ожидала баржа. Коня оставили на берегу, в сарае, и дядя ступил на палубу. Там стоял стул, дядя уселся на него и закутался в одеяло. Баржу долго-долго тянули по каналу, как вдруг, на что-то наткнувшись, она резко накренилась. Стул, дядя и одеяло полетели в студеную воду.
Все быстренько выудили, стул поставили на палубу, дядя водрузился на него и снова завернулся в одеяло — мокрое, естественно, поскольку другого не было. После чего путь продолжался без происшествий.
Посетив больного, дядя отправился таким же путем обратно, с тем лишь преимуществом, что баржа не перевернулась, а мокрое одеяло было заменено сухим. «Иноземка» пришла в ужас, когда увидела мужа: он был похож на сосульку! Супруга настаивала, чтобы ее Кириак немедленно лег в постель. Но он лишь переоделся в сухое и потребовал горячего чаю.
— А потом отправимся в концерт, — заявил он. — Будет жаль, если пропадут билеты!
В то время дяде Кириаку было восемьдесят восемь лет, и его бодрости ничуть не убавилось, когда он праздновал свое девяностолетие. Съехались все родственники, включая моих родителей, прибыли депутации врачей, благодарные пациенты, земляки. Было произнесено множество поздравительных речей, еще больше — тостов. И дядя Кириак чокался со всеми, отказать себе в этом он не мог. Потом приступили к еде, а за едой снова пили. «Испорченные» городской жизнью племянники и племянницы предложили совершить небольшую прогулку, лишь бы уйти подальше от бутылок.
Дядя с восторгом согласился, возглавил процессию, и маленькая прогулка превратилась в большую. Наконец он привел гостей в какое-то место, окруженное высокими дамбами. Широкая панорама открывалась отсюда только в сторону моря, если же обернуться к суше, то взгляд упирался в окна рыбацких домиков, тесно прилепившихся к дамбе. И самое удивительное, что здесь, где все было на виду, дядя Кириак вдруг исчез. Юбиляра искали, искали, но нигде не могли обнаружить, пока не заглянули в окошко трактира и не увидели: виновник торжества стоял у стойки и опохмелялся!
Если я не ошибаюсь (должен, однако, заранее отклонить всевозможные разъяснения и поправки родственников), итак, если я не ошибаюсь, тетя Густхен происходила от того же колена долгожителей (насколько от колена вообще можно происходить). В молодости она славилась хорошим голосом. У нее было шесть сестер, и их отчий дом называли в городе не иначе как «домом семи поющих дочерей». Но в то время, как ее сестры «напели» себе мужей, тетя Густхен осталась старой девой и ударилась в чудачества, что с годами тоже принесло ей известность, хотя и менее приятную.
Тетя Густхен постоянно утверждала, что она тяжело больна и что ее совсем замучила мигрень. Окружающий мир узнавал об этом, когда тетя повязывала голову «мигреневым платком», некогда белоснежным, но давно утратившим всякий цвет и структуру. Охватив лоб и виски, платок свисал на затылке двумя длинными унылыми концами. Бывало, что к мигрени присоединялась зубная боль (такое сочетание должно было вызывать более глубокое сочувствие!), в этом случае концы платка повязывались под подбородком, и тогда уже спереди торчали два серых хвостика.
Как только тетя надевала «мигреневый платок», говорить с ней о чем-либо ином, кроме мигрени, строго воспрещалось. С ослушниками тетя вела себя весьма язвительно. Если боли становились нестерпимыми, она укладывалась в постель, а на входной двери оставляла приколотую записку: «Я в постели и прошу не звонить. Ключ под циновкой».
Каждый, кто приходил, — будь то письмоносец, булочник или гость, — доставал из-под циновки ключ, не спрашивая ни о чем хозяйку, и делал в квартире все, что ему было надо.
Случалось иногда, что, несмотря на записку, из квартиры доносилась громкая игра на рояле. Это означало, что приехал мой отец, который в холостяцкие годы частенько играл с тетушкой в четыре руки. Перед музыкой не могла устоять даже ее головная боль. Но если кто-нибудь, услышав звуки фортепьяно, пренебрегал вывешенной запиской и звонил, то тетя Густхен выскакивала на порог и раздраженно заявляла:
— Ты что, читать не умеешь? Тут же написано, что я в постели!
После чего захлопывала дверь, предоставляя нарушителю право воспользоваться ключом. В доме же продолжали звучать мечтательные мелодии Шуберта или Шумана.
Больше всего тетя раздражалась, если кто-либо из родни утверждал, что он тоже болен. Она воспринимала это как дерзкое посягательство на свои благоприобретенные права. Больной в нашем роду была только она! Она перенесла все болезни, одна хуже другой! Ее племянница Фрида после рождения своего первенца пришла к тете Густхен и с нескрываемым торжеством рассказала во всех подробностях о перенесенных родах. По мере ее рассказа о подробностях и страшных муках тетино лицо вытягивалось все больше и больше, а выражение его становилось все кислее и кислее. Когда же племянница воскликнула под конец: «Вот видишь, тетя Густхен, этой болезни у тебя все-таки еще не было! А может, была?..» — тетушка выставила нахальную грешницу за дверь!
Некоторое время спустя тетя Густхен пришла к Фриде, — она была ее любимицей, — вручила ей столовое серебро и сказала замогильным голосом:
— Вот, возьми… все равно достанется тебе! Но монограмму не исправляй!
Тетушку участливо спросили, почему она вдруг решила раздавать свое имущество, на что последовало печальное разъяснение:
— Сегодня видела сон, в нынешнем году я помру.
— Ах, тетя Густхен, этого не может быть. Что же тебе приснилось?
— Снилось, будто гуляю я у Эйленриде. И вижу — ползет по дороге жук, а на каждом крыле у него по девятке, и тут раздается голос с неба: жжанн-ззанн! Жжан-ззанн!.. А ведь нынче тысяча восемьсот девяносто девятый год, и мне стукнет пятьдесят пять, значит, не миновать смерти!
Напрасно убеждали тетю Густхен, что господь бог вряд ли стал бы изъясняться с ней французскими словами, да к тому же такими исковерканными! Никакие уговоры не помогали, тетя Густхен твердо решила внять гласу божьему и скончаться в этом же году.
Чтобы успокоить ее, Фрида приняла столовое серебро. Она даже пользовалась им от случая к случаю, а по прошествии нескольких месяцев все-таки отдала граверу переделать монограмму, полагая: раз подарено — значит, подарено.
Однако в сочельник 1899 года к ней неожиданно приходит тетя Густхен и вместо того, чтобы преподнести подарок, требует назад свое серебро:
— По всей видимости, я в нынешнем году, пожалуй, еще не помру… а завтра у меня гости и понадобится серебро. Так что, милая Фрида, верни его мне!
Милая Фрида начала было отговариваться, но потом все же призналась, что переделала монограмму. Тетя Густхен была возмущена: значит, племянница спекулировала на ее смерти! Значит, она вовсе не любимая племянница, а вымогательница наследства! Тетя забрала свое столовое серебро и удалилась. Племянница Фрида больше его не видела. Впоследствии оно досталось — с монограммой Фриды — какому-то другому родственнику.
За свою долгую жизнь тетя Густхен, по достоверным сведениям, болела всего лишь дважды. Первый раз, когда она сломала ногу на улице во время гололеда и ее немедленно положили в больницу. Об этом событии она сообщила моему отцу в письме с припиской: «Слава богу, я утром надела чистое белье!»
В другой раз у тети Густхен было что-то с желудком. Она снова попала в больницу, где ее посадили на диету: белый хлеб и чай. Но планы врачей потерпели крах. Своим посетительницам — таким же старушкам, как она, — тетя Густхен заказывала любимые ею блюда: чечевичную похлебку и перченое рагу из гуся. Все это доставлялось тайком в больших глиняных кувшинах и подвешивалось под ее окном на ветках плюща. Комбинированный стол, однако, пошел ей на пользу, тетя заметно расцвела, и врачи очень гордились достигнутым успехом. На сей счет она, конечно, в душе посмеивалась, но жаловаться на самочувствие не перестала.
Вообще тетя Густхен любила поесть… в чужих домах, конечно. Если же ей приходилось готовить на собственные средства, она довольствовалась самой бесхитростной едой. Будучи в гостях, она однажды отведала рисовой каши со сливками, которая ей необычайно понравилась. Она тут же записала рецепт и вскоре пригласила своих племянниц на роскошное пиршество. Гости, однако, не выразили восторга, на вкус новое блюдо ничем не отличалось от обыкновенной молочной рисовой каши. Тетя Густхен тем не менее уверяла, будто все сделала точно по рецепту. Значит, ей нарочно дали неправильный рецепт, чтобы не раскрывать секрета «необыкновенной» каши. Лишь после настойчивых расспросов удалось выяснить, что тетя вместо восьми яиц положила одно, а вместо сливок употребила простое молоко. Можно подумать, что тетя Густхен предугадала эрзац-рецепты времен мировой войны.