Москва в очерках 40-х годов XIX века - А. Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мудреное дело смерть! Дума наша за горами, а она за плечами, приходит нежданная, незванная, не разбирая впору или нет, здоровый дуб или чахлую былинку подсечет ее коса… Зачем умирает тот, чья жизнь необходима для подпоры беспомощной дочери, и остается на белом свете старик, который тяготит всех и, наверно, был бы в тягость самому себе, если б понимал, как живется ему?.. Так ли, Саввушка? А ведь бог строит все к лучшему: здесь-то что же? Подумай-ка поглубже. Много ли радостей в своей жизни знала бедная женщина? Молодости почти она не видала; красота да воля сгубили ее в первом цвету под самый корешок; судьба бросила ее в омут, откуда никто не выплывает, не поплатившись несколькими годами жизни, а иногда и целым веком. Нашелся добрый человек, который не задумался назвать ее своей женой; не задумались и добрые люди колоть ей глаза прежним несчастьем, унижать прошлым позором. Слушал, слушал муж людские толки, начал и сам давать им веру. Жизнь несчастной обратилась в пытку. И дочь-то недолюбливали по матери: вся в нее, дескать, будет, яблочко от яблони недалеко падает. Стало быть, не видала умирающая почти никакой отрады на сем свете: так не лучше ли ей переселиться в иную жизнь, где «нет ни печали, ни воздыхания»; не легче ли ей будет там, нежели здесь, в борьбе с нуждою, под гнетом горя в тревожном опасении за будущность дочери? Да, одна гробовая доска может успокоить ее; больная чувствует это и встречает смерть без страха и ропота… А сиротка, что остается после нее? Ее, горемычную, какая ждет участь? Участь наша в руках божьих, и не угадаешь ее вперед. Конечно, родная мать не два раза бывает; жизнь без нее, что цветку без солнца. Но верно то, что ни бог, ни люди не оставят сироты без призрения: ты первый, Саввушка, хотя и маленький человек, разделишь с нею последний кусок хлеба, утешишь ее горе, остережешь от беды…
Много подобного передумал Саввушка и до того углубился в мысли, что не слыхал, как раздался вдали благовест к заутрене.
Больная открыла глаза.
– Саввушка, отец родной, пора! – сказала она умоляющим голосом, – сходи же, попроси батюшку со святыми дарами сюда…
Саввушка постоял несколько минут, собираясь сказать что- нибудь в утешение больной, и, не придумав ничего, перекрестился и вышел из комнаты.
Через два часа служитель веры напутствовал больную в жизнь вечную; а к вечеру она отдала богу душу…
Горько плачет Саша, сидя у ног матери и как будто ожидая, не встанет ли она; старик, отец золотаря, кладет земные поклоны перед образами, молясь вслух об упокоении рабы божьей Анны; Саввушка протяжно читает псалтирь; женщины хлопочут о приготовлении ее к погребению. А та, о ком льются непокупные слезы, за чью душу воссылаются усердные молитвы, для кого в последний раз волнуется житейская суета, – она покоится сном непробудным, достигнув, наконец, тихого пристанища… Смерть примирила усопшую с живыми, положила забвение на все прошедшее; суд ближнего над ближним умолк, по крайней мере на время смиряясь перед непреложным голосом суда загробного, не смея произнести ни слова перед телом, в котором, казалось, еще не остыла жизнь; суд этот сменился братским желанием царствия небесного отошедшей с миром…
Наступает ночь. Окончив погребальные приготовления, соседки расходятся по своим квартирам; утомленная бессонницей Саша засыпает; старик опять впадает в забытье; один Саввушка остается бодрствовать, перемежая чтение псалтыря молитвами за умершую. Лампадка перед иконами и восковая свеча перед чтецом едва бросают слабый свет…
В это время отворяется дверь, входит неровными шагами золотарь и, едва переступив через порог, грозится выместить на жене какое-то огорчение…
Не прерывая чтения, Саввушка молча указал ему на гроб. Несчастный муж не вдруг опамятовался и продолжал кричать, но едва озарил его луч рассудка, шатаясь пошел он к умершей, несколько минут смотрел на нее и, наконец, с глухим воплем упал у гроба…
Спустя немного после похорон Анны Федоровны все пошло по-прежнему. Смерть ее произвела временное впечатление, и, когда оно миновалось, жизнь вступила в свои обыденные права. Золотарь, на которого впечатление это, конечно, должно было подействовать сильнее, чем на других, дал было страшный зарок и не смотреть на хмельное. «Буду жить для моей Саши, – говорил он, – не заставлю покойницу плакаться на меня, что сгубил дочь, как заел ее век, моей голубушки…»
И точно, месяца с два он был столько же добрый отец, сколько и усердный работник, и благодаря своему прилежанию расплатился почти со всеми долгами.
Но тем и кончилось доброе начало. Раз как-то, вспомнив про жизнь свою с покойною женою, он расчувствовался до того, что счел необходимым залить свое горе; потом, в оправдание преступления зарока, нашлись другие причины, а наконец, и причин не стало более нужно, и обратился он на прежнюю стезю полупомешанного… Мигом закружился он и, бросив хозяйство, пошел опять в работники к такому же горемыке, каким сделался сам. Сашу же до времени взял к себе Саввушка, потому что все родные отказались от сиротки…
IV«Эх, не живется людям-то на одном месте, на теплом, насиженном гнезде! Тесно, что ли, здесь или недостает чего? Так ведь здесь Москва, не другой какой город… Эх, Александр Иванович! кажется, не глупый человек, а вздумал журавля в небе ловить. Ну зачем ты идешь почитай на край света? Жалованье, говорит, большое дают, прогоны вперед, чины через три года. А на что тебе большое жалованье? Сыт, слава богу, и тем, что получаешь. А на чины-то ради чего льстишься? И без чинов ты хороший человек, а благородный само по себе, никак уже три раза офицер… Ей-богу, досада и тоска берет, как подумаешь, что это сталось с народом-то, с молодежью-то. Ведь вот сколько лет, никак уж тринадцать, живу я здесь; пора привыкнуть ко всякой дощечке – не то что к человеку; а старые-то знакомые, как на смех, и разъезжаются все по разным сторонам. Ну кто останется со мной? Один Васильич – ему где ни умереть, все равно. Нет ни Петра Евстигнеевича, ни Дарьи Герасимовны, ни Кузьмича; Саша… да что и вспоминать про нее, лишь сердце растревожишь… Пора, однако, чай, часов одиннадцать уж есть»…
Эти мысли, частью вслух, частью про себя, думались Саввушке в одно летнее воскресенье, когда он собирался идти к Сухаревой башне – продавать «разные старые погудки на новый лад», то есть кое-какое старье из платья, приведенное в возможно исправный вид его иглою.
Благодаря своим прибауткам и балясам Саввушка скоро распродал весь товар до последней нитки и, довольный такою удачею, решился зайти в одно заведение, где продавались разные подкрепительные средства. Минут через пять он вышел оттуда почти в полном довольстве своей судьбой, и забыв о недавних жалобах на нее.
Несмотря на то, что полуденный жар уже свалил, солнце еще сильно пекло. Подкрепив свои силы однажды, Саввушка счел не лишним подкрепить их в другой раз, только каким- нибудь прохладительным напитком, разумеется, не водою и не квасом. Выбор места для отдыха колебался между двумя заведениями: одно, известное под именем «Разграбы», находилось у самой Божедомки; другое, с скромным прозванием «Старой избы», лежало ближе к Сухаревой башне, на Самотеке. Хотя в первом Саввушка был знакомый покупатель, но, вспомнив, что буфетчик «Разграбы» как-то на днях не поверил ему семи копеек, он выбрал «Старую избу».
«Старая изба», действительно, заслуживала свое прозвище и снаружи была немного лучше деревенской лачуги. Но украшавшая ее казистая вывеска, на которой по синему полю ярко блестела золотая надпись: «Распивочная продажа пива и меду», а самые напитки были представлены бьющими пеной из бутылок в стаканы, – вывеска эта сейчас приводила на память старинную пословицу, что красна изба не углами, а веселые песни, которые неслись из заведения, раздаваясь на половину улицы, не оставляли никакого сомнения, что «Старая изба» любит тряхнуть костями на старости лет и мастерица расшевеливать сердца своих гостей.
Саввушка вошел в желанный приют, уже наполненный посетителями. Отыскав себе укромное местечко, едва он сел за стол, как вдруг подскочил к нему русский garзon, смыленное лицо которого много обещало для искусства торговать и плутовать, и бойко спросил:
– Что угодно, купец?
– Да бутылочку бы холодненького, знаешь, этак покрепче… – отвечал Саввушка.
Мальчишка скользнул и мигом воротился с бутылкой пенистого напитка в одной руке и подносом, на котором торчали стакан и блюдечко с сухариками, в другой, поставил их на стол, очень эффектно стукнув бутылкой, промолвил: «и самое лучшее, бархатное!» – и шмыгнул в сторону для дальнейшего отправления своей службы.
Освежив горло и оценив достоинство напитка вторым стаканом, Саввушка осмотрелся кругом. «Лавочка-то, – подумал он, – не чета “Разграбе”, да и Панфиловской не уступит, и пивцо хорошо».