Скуки не было. Вторая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На эту книгу в семье Шкловских возлагались большие надежды. Она должна была коренным образом изменить — и изменила! — положение Виктора Борисовича в официальной литературной табели о рангах.
В один отнюдь не прекрасный день Виктор Борисович на постоянный мой вопрос «Как дела с книгой?» ответил, что дела — дрянь: от него требуют, чтобы он написал главу о социалистическом реализме. Не несколько каких-нибудь там отписочных фраз, как это было в «Заметках» («Изучение русской классической литературы поможет нам быстрее двигать вперед литературу социалистического реализма, кровно связанную с русской классической литературой, поможет еще активнее влиять на мировое художественное развитие»), а целую теоретическую главу.
Положение было, как любил говорить Горький, «какаче не придумаешь». (В Сорренто по соседству с Горьким жила итальянская дама по фамилии «Какаче», и фамилия эта часто мелькала в юмористических репликах Алексея Максимовича.)
Но вскоре Виктор Борисович повеселел. В глазах его все чаще стали мелькать озорные «шкловские» огоньки. И однажды — в очередном разговоре на эту постоянную тогда тему («Как дела с книгой?») — с торжеством объявил, что все в порядке: он ИХ перехитрил. Написал эту требовавшуюся от него главу о соцреализме.
Как? Каким образом?
А очень просто.
Он построил свою теорию соцреализма на Хемингуэе!
Да, да, представьте, — на Хемингуэе. Ну, не только на Хемингуэе, конечно. Он столкнул Хемингуэя с Шолоховым. Понимаете? Ну вот!.. В общем, прочтете — увидите.
Он был очень собой доволен: выкрутился, перехитрил «их», нашел выход из, казалось бы, безвыходного положения. И цена компромисса была вроде не такая большая. Да и о Хемингуэе он как будто ничего уж такого особенно плохого не написал…
И в самом деле: в главе «Размышлений и разборов», которая называется «Хемингуэй в его поисках от юности до старости» тон размышлений Шкловского о великом американце вполне почтительный, даже как будто сочувственный. Временами в нем слышится даже восхищение:
Великан с головой пророка, воин Хемингуэй…
Вон как!
Но этот великан с головой пророка, этот воин —
…ходит по миру, как зверь по клетке с сетчатыми, но прозрачными, очень упругими и непреодолимыми стенами.
Можно бросаться на стену, но она мягко отбрасывает.
Человек отделен от мира непреодолимой прозрачной и призрачной сеткой.
Не призрачны только невзгоды, дождь, под которым можно сжаться. Остаются только редкие вспышки храбрости и сознание, разрезанное на ломти.
Стена, которая «мягко отбрасывает» и «сознание, разрезанное на ломти» — это все-таки слишком туманно. Нет, пожалуй, этим «они» не удовлетворятся.
Приходится говорить яснее:
Все вытеснено заменителями, даже поцелуи в романах и рассказах Хемингуэя — не поцелуи, а следы от губной помады, которые остаются около уха и на воротничках мужчин.
Жизнь показана не в причинной связи явлений и не в сходстве явлений, а только по смежности явлений. Как кровь, вылившаяся из сосудов инфильтратами, остается в организме, пока не придет смерть или выздоровление, так и рассказы Хемингуэя перебиваются иногда несвязными записями о прошлом, отрывками воспоминаний об огорчениях, опасностях и дальних дорогах.
Человек настолько одинок, что даже раздроблен; он потерял себя.
Раздробленному и потерявшему себя Хемингуэю противопоставляются шолоховские Аксинья и Григорий Мелехов, толстовский Хаджи-Мурат. Им тоже плохо, но они — не раздроблены и себя не потеряли.
Но при чем тут все-таки социалистический реализм?
Гнусное словосочетание выговаривается с трудом. Да и как, к чему его тут присобачить? Не к Хаджи-Мурату ведь?
Вот мелькнула — ни к селу, ни к городу — строчка Маяковского. Мелькнул — тоже коротким упоминанием — «Броненосец „Потемкин“» Эйзенштейна… Нет, этим не отделаешься. Этого «им» тоже будет недостаточно… И, очертя голову, он кидается в омут:
В раздробленном, не забывающем о своих границах, мятущемся и бесперспективном мире живут многие писатели за рубежом
Иногда они вырываются из этого мира, но ехать надо далеко — в Африку, в море или на войну, остающуюся чужой, но в ней шум смерти заглушает шум внутренней неполадки…
Мир дается скрипом раздавленной души. Регистрирующий аппарат — сознание — познает не окружающее, а шум внутренних неполадок.
Вот почему так настойчиво советские писатели говорят о социалистическом реализме, о познании своего близкого, но положенного на карту всего мира, о литературе, направленной на будущее, учитывающей дорогу человеческих усилий, знающей не тщетность труда.
Всё это, конечно, очень нехорошо. Но нельзя же было допустить, чтобы тысячестраничная рукопись, в которую было вложено столько труда, — так и осталась рукописью, не стала книгой. Когда мы уступаем дорогу автобусу, мы делаем это не из вежливости…
Но хуже было другое.
Гамбургский счет был забыт и отвергнут Виктором Борисовичем не только в текстах, предназначавшихся им для печатного станка. Этот старый его Гамбургский счет трещал по всем швам и рушился день ото дня — и в его размышлениях наедине с собой, и в не предназначавшихся для широкой огласки случайных разговорах.
Однажды он спросил у меня, знаю ли я стихи Межирова. Да, я, конечно, знал. Последовал вопрос: и что же я о них думаю? Я сказал, что Межиров, конечно, талантлив, но… В общем, добавил в бочку меда маленькую — чайную — ложку критического дегтя.
Виктор Борисович слушал меня не очень внимательно. И, не дослушав, сказал:
— Это великий поэт…
Так, — подумал я. Приехали. Вересаев, значит, не доезжает до города, Булгаков у ковра, Горький сомнителен, а Межиров — великий поэт… Ну-ну…
Однако чем объясняется эта его — явно завышенная — оценка подсунутых ему кем-то стихов Саши Межирова, я, кажется, знал. Во всяком случае — догадывался.
* * *19 сентября 1961 года «Литературная газета» напечатала стихотворение Евтушенко «Бабий Яр».
Я поднимался по лестнице с четвертого — к себе, на шестой этаж. Навстречу мне спускался Лёня Лиходеев (он тоже тогда работал в «Литературной газете»). Увидав меня, он остановился и произнес:
— Ну?
Короткое междометие это означало многое. И в недавно (летом этого года) напечатанной статье («Если забыть о „часовой стрелке“»), и в разговорах с друзьями я тогда весьма кисло высказывался и о поэтических достоинствах евтушенковских стихов, и об общественном поведении их автора, в котором неизменно видел откровенный расчет на то, чтобы и политическую невинность соблюсти и политический капитал приобрести. Лиходеевское «Ну?» в этом контексте означало примерно следующее:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});