Книга 2 - Владимир Высоцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вы, если не хамит, не бьет по голове бутылкой и не выражается, уже и думаете — жениться хочет. Словом девочки любили иностранцев. И ходили к ним охотно, и подарки их, купленные без ущерба для семейного их бюджета, брали. И так было уже им привычно — девочкам — с иностранцами, так они их любили, что Тамара взяла както утром без спросу даже у фргешного немца Петера 800 марок из вышеупомянутого бумажника. Трясло ее, когда брала, и подташнивало, и под ложечкой посасывало, от вчерашнего ими выпитого, или от новизны предприятия, выхватила их все — и за лифчик, но успела, все-таки, фотографии посмотреть, где петеровская Гретхен с детишками. Посмотрела и сразу успокоилась, а успокоившись, разозлилась. «Еще жениться обещал, паразит», хотя он и не обещал вовсе, а если бы и так, — она бы все равно не поняла, потому что в ин-яз ее не взяли еще шесть лет назад, и с тех пор в языкознании она продвинулась мало — хеллоу знала только, гудбай да бонжур, а также виски-сода, виски-тоник и ай лав ю. Петер из ванной вышел бодрый, бритый и сразу к бумажнику. Пропажу обнаружил и смотрит вопросительно. А она отрицательно — дескать, знать ничего не знаю! Не видала я твоих вонючих марок! Нужны больно! Как не стыдно думать такое! Я что, б… какая-нибудь? Хочешь и лифчик свой паршивый обратно возьми! — Она выкрикнула все это очень даже натурально, с негодованием, гневом, покраснела даже от гнева и сделала вид, что снимает лифчик, но не сняла, — в нем деньги были. К счастью Петер стал протестовать против возврата лифчика; замахал руками, давая понять, что ничего такого не думал — показал жестами, что, дескать он сам вчера был под шафе — здесь щелкнул себя по шее — в России-то он давно, жесты пьяные изучил уже, щелкнул, но от волнения промахнулся и попал в кадык, от чего нелепо закашлялся, и оба рассмеялись. Эх! Знать бы Тамаре, что Гретхен-то бывшая, что дети-то — ее, и что развод уже оформлен и перед ней вполне холостой и вдовый гражданин ФРГ, и гражданин этот, по делам фирмы приезжающий вот уже шестой раз за последние пять месяцев, последние два раза приезжает из-за нее, и что вот-вот бы еще чуть-чуть повремени она с кражей, — и досталось бы ей все Петерово невеликое богатство, накопленное бережливым и скромным его владельцем. И попала бы Тамара с самотеки в эти перины и ванны и, глядишь, через какой-нибудь месяц щелкали бы невесту молодую в белом платье, подвенечном все же платье, репортеры, и подруги бы здесь закатывали глаза — счастливая! Да, счастье было так возможно. Но Петер, хоть и виду не подал, а уверен был, что преступление совершено предметом его вожделений и намерений.
Был этот самый Петер Онигман немцем, со всеми вытекающими отсюда сантиментами, да еще уже и в России нахватался, насмотрелся пьяных слез и излияний, и почти заплакал петер онигман над разбитыми своими надеждами, потому что он готов был жениться на ней, даже если у нее незаконченное высшее образование, даже если она комсомолка, секретарь генерала КГБ, вдова или мать-героиня, но он не мог, если она без просу взяла, нет, даже нет — просто раскрыла его бумажник. Но плакал Петер про себя, вслух же он только смеялся до слез и повел подругу свою бывшую вниз кормить последним завтраком.
Внизу, в холле развернулись неожиданные уже события. Неожиданные для обоих. Трое молодых людей с невинными лицами безбоязненно подошли к иностранцу и его спутнице, скучая как бы, попросили у него прощения на нечистом арийском языке, а ее попросили пройти в маленькую такую, незаметную дверцу под лестницей. Там ее уже ждали другие за столом и за стопкой чистой бумаги. Те и другие — и пришедшие, и сидевшие — особой приветливости не высказали.
— Ваша фамилия? Имя, отчество?
— Полуэктова. Тамара Максимовна.
— Возраст?
— А в чем дело, простите?
За столом удивленно подняли брови.
— Отвечай, когда тебя спрашивают. — Сказано это было тоном грубым и пугающим, и Тамара сразу успокоилась.
Заложила она ногу на ногу, закурила дареные марльборо и спросила как можно вульгарнее и презрительнее:
— а почему это вы на ты? Мы с вами на брудершафт не пили.
— Да я с тобой рядом… — Спрашивающий цинично выругался. Отвечай лучше! Хуже будет! — пугал он.
Но не запугать вам, гражданин начальник, Тамару. Ее не такие пугали. Ее сам Колька Святенко, по кличке Коллега, — пугал. Много раз пугал. Первый раз года три назад пугал, когда вернулся. Когда вернулся и, как обещал, разбираться начал. Ну… Об этом потом! А сейчас?
— А что это ты ругаешься, начальник? Выражаешься грязно и запугиваешь. Чего надо вам? Что в номере у иностранца была? Ну, была! Вы лучше за персоналом гостиничном следите, а то они две зарплаты получают — одну у вас — рублями, другую у клиентов — валютой. Или, может, они с вами делятся? Вот ты, я вижу, уинстон куришь. Откуда у вас уинстон — он только в барах и Березках? А откуда галстук? Или вам такие выдают?
— Помолчите, Полуэктова — оторопели все вокруг и ошалели от наглости.
— Хуже, хуже будет.
Но Полуэктова Тамара не помолчала! Закусила она удила. А тут еще Петер рвется в дверь выручать, все-таки любовь-то еще не прошла.
— Хуже?! А где мне будет хуже, чем у вас? Задерживать не имеете права! Я этого Петера люблю и он женится на мне! — И с этими лживыми словами на устах бросилась Тамара к дверце незаметно, распахнула ее и впустила с другой стороны несостоявшегося своего жениха, Петера Онигмана — бизнесфюрера и вдовца, втянула его за грудки в комнатку и в доказательство любви и согласия между ними — повисла у Петера на шее и поцеловала взасос. И спросили в упор у Петера работники гостиницы на нечистом его языке:
— А правду ли говорит девица, господин, как вас там? Верно ли, что вы на ней женитесь? Отвечайте сейчас же! Иначе мы ее за наглость и прыть в такой конверт упрячем, что никто не отыщет. Она у нас по таким местам прокатится, она у нас такого хлебнет варева, и всякие еще страсти.
Испугался Петер за Тамару, да и за себя испугался он, потому что отец его был в плену в Сибири и, хотя вывез оттуда больше теплых воспоминаний, но были и холодные, например — зима, а Петер, оттого, что плохо понимал угрозы работников отеля, подумал, что это его хотят упрятать, прокатить и накормить. И помня папины бр-р-р при рассказах о сибирской зиме, ответил Петер твердо «яволь». Это значило «правда», дескать, и взял Тамару под руку.
А она от полноты чувства принялась его бешено целовать, при этом глядя победно на опозоренных и обомлевших служащих интуриста, целовать и плакать, и смеяться тоже и даже взвизгивать и подпрыгивать.
И последнее, то есть подпрыгивание, вовсе она выполнила напрасно, потому что разомкнулся на ней злополучный лифчик и выпали из него злополучные 800 марок, и стихло все кругом, и уже задышали мстительно работники, взялись за авторучки, пододвинули уже стопки бумаг, а гражданин ФРГ стоял как в воду опущенный, воззрясь на пачку денег, будто впервые видел денежные знаки своей страны, и сомнения его последние рассеялись, а слова были сказаны — сказал же он уже «яволь», а в Германии слов на ветер не бросают.
А Тамара Полуэктова, с самотечной площади, так и осталась, подпрыгнув с открытым ртом и растегнувшимся лифчиком и ждала неизвестно чего.
Рассказ Тамары Полуэктовой нам.
Зовут меня Тамара. Отчество Полуэктова, то есть Максимовна, фамилия Полуэктова. Родилась в 1954 году. Мне 24 теперь. Я от вас ничего скрывать не буду, вы ведь не допрашиваете. Мама моя совсем еще молодая, нас у нее двое дочерей — я и еще Ирина. Ирина меня старше на 3 года, у нее муж — инженер, работает в ящике. Ирка рожать не может после неудачного аборта. Она лет семь назад, когда я школу кончила, ну когда еще Николая посадили, жила с одним художником. Он ее рисовал, ночью домой не пускал, а звонили какие-то подруги, врали, что далеко ехать, что они на даче, что там хорошо и безопасно. Мама все спрашивала, какие ребята там, а подруги говорили — никаких — у нас девишник и хихикали, и называли маму по имени-отчеству, как будто они очень близкие подруги, спрашивали про меня — как там Тамара? — И отцу передавали привет. Отец старше матери лет на 23. Он раньше в милиции работал, а теперь на пенсии. У него орден есть и язва. Он уже года два, как должен умереть, а все живет, но знает, что умрет и поэтому злой и запойный, а нас никого не любит.
Он на работе всегда получал грамоты, там все его любили, а дома был настоящий садист, даже страшно вспомнить. Когда я была совсем маленькой, а Ирка постарше, мы жили под Москвой в маленьком домике, и у нас был такой крошечный садик. И мы с Иркой и мамой поливали из леек кусты и окапывали деревца, возились просто так. Соседи к нам не ходили — отец их отпугивал, он никогда почти не разговаривал при людях, курил и кашлял. Его окликнут: «Максим Григорьич!» — а он никогда не отзовется. Говорят, он был контужен, а он не был контужен, он вообще на фронте не был — у него бронь была. А нас он почему-то всех не любил, но жил с нами, и мама его просила — уходи! — А он не уходил. И однажды взял, прийдя с работы, и вырубил весь наш садик, все кусты. Все говорили спьяну, а он не спьяну вовсе, он знал, что больше всего нас так обидит, почти убьет. А еще раз — взял и задушил нашего с Иркой щенка. Щенок болел, наверно, и скулил, он вдруг взял у меня и стал давить, медленно, и глядел на нас, а щенок у него бился в руках и потом затих. Мы обе даже не плакали, а орали, как будто это нас. Он нам отдал и ушел в другую комнату, и напился ужасно. Пьяный пришел к нам, поднял нас, зареванных, и в одних рубашках ночных выгнал на улицу. А была зима. И мама работала в заводской столовой в ночную смену. А мы сидели на лавочке и плакали, и замерзали. А отец запер двери и спал. Когда мама пришла, мы даже встать не могли. Она нас внесла в дом, отогрела, растерла спиртом, но мы все равно болели очень долго.