Обреченные погибнуть. Судьба советских военнопленных-евреев во Второй мировой войне: Воспоминания и документы - П. Полян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В здании швейной фабрики им. Володарского немцы устроили склады. Работая на этом складе, я встретился с Володей Кисленко, который приехал с немцами, как вольнонаемный по отбору автозапчастей. Я был под конвоем, поэтому мог с ним перекинуться несколькими фразами только на расстоянии, но ничего конкретного и определенного мы друг другу не сказали. Это была неожиданная, случайная и единственная встреча.
Когда из лагеря на работы нас водили пешком, часто, особенно в районе Комсомольской, Озерки, проспекта Пушкина и др., меня видели знакомые. Однажды у входа в парк Чкалова со стороны Комсомольской улицы, куда нас привели на земляные работы по устройству дороги, я встретил Юру Зварича из № 76 (дом Лурье) и Виталика Кашарновского. Виталик нес полхлеба и четвертинку отдал мне. А Юра Зварич ничего съестного не имел, но он скоро специально вернулся и принес мне четвертушку хлеба. Это была хорошая поддержка – и пищевая, и духовная. Я был рад, что они не прошли мимо, не просто поздоровались кивком головы, а проявили внимание и заботу. Больше на этот участок я не попадал.
Однажды я остался в камере, не пошел на работу, так как староста отнес мои ботинки в ремонт. Вместе со мной в камере остался еще один парень, молодой и шустрый. Звали его Саша. Он проверил содержимое в мешочках игренских мужиков, которым приносили передачи. Отрезал хлеб и другие продукты понемногу из четырех мешочков. Я его предупреждал о возможных неприятных последствиях. Но он меня успокаивал и делился со мной краденым. Я не мог удержаться от соблазна и принял его угощение.
По возвращении с работы игренцы обнаружили утечку и обвинили в этом Сашу. Он отпирался, ему не верили, набросились на него и выгнали из нашей камеры. Он до конца отрицал свою вину, поэтому и не мог сказать, что делился со мной.
Вскоре он заболел тифом. Староста камеры тоже заболел тифом. Я видел, как их обоих уводили в лазарет. Они выглядели ужасно. Похоже было, что они не жильцы, что дни их сочтены. Я удивляюсь, как меня и моих соседей по камере не прихватил тиф. Ведь мы лежали и спали тесно впритык друг к другу, завшивленные. Хоть баню и санобработку временами нам устраивали, от вшивости избавиться было невозможно. А я вообще старался избежать бани, чтобы меня никто не обнаружил по внешним ритуальным признакам.
Ботинки мне отремонтировали, и во второй половине дня староста принес их мне и объявил: кто хочет пойти на постоянную работу с жильем без возвращения в лагерь, – выходить во двор.
Из корпуса вышло десять человек, не ушедших на работу. В их числе и я. Нас построили в пары. Командовал переводчик. Он подходил к каждому, молча на ходу присматривался, а возле меня остановился, посмотрел в глаза и спросил – откуда, сколько лет, как зовут? Я ответил.
Он сказал: «Выйди, тебе не надо».
Вероятно, переводчик знал, что перед выпуском из лагеря производится процедура медицинской проверки, и он сознательно не хотел меня подвергать опасности. В душе я был ему благодарен.
Лагерь
Я остался в лагере. Продолжал ходить на разные работы в разные места.
<…>
После работы, вечером, когда все пленные возвращались в расположение лагеря, начинал действовать лагерный базар. Сюда приносили, кто что имел, достал, получил или украл, кто хотел свой продукт или вещь обменять на другой продукт или другую необходимую ему вещь. Меняли сигареты, лимонад, махорку, табак, предметы одежды. Базар размещался напротив отдельно стоящей кухни. Зав. кухней, плешивый небольшого роста фельдфебель с крыльца кухни часто наблюдал за толкучкой базара и поглаживал своего колоссального пса-волкодава и, когда базар был в самом разгаре, при большом количестве людей неоднократно швырял в центр базара куски черного хлеба и одновременно спускал волкодава. Пленные бросались на хлеб, а волкодав на пленных. Фельдфебель стоял на крыльце и заливался от удовольствия громким смехом. Ему такая картина очень нравилась.
Пленным готовилось только одно блюдо: навар перетертых кукурузных кочанов, без кукурузных зерен. Кормили два раза в лень. Утром до работы и вечером после работы. К этой баланде выдавали 100 грамм хлеба. Баланду носили пленные в свою камеру по очереди. На кухне наливали ее в кадушки с ушками, в которые продевались трубки и на плечах двух человек относили в камеры. Я часто в порядке очереди с напарником нес баланду. Один раз, поднимаясь по лестнице, споткнулся, упал и облился горячей баландой. Пострадала вся камера. Вылитую баланду нам не добавили, но зла ко мне открыто никто не выразил.
В камере я познакомился с Вадимом Алексеевичем – военным капельмейстером. Как-то слышу, он насвистывает арию Ленского. Я обратил внимание на точную передачу мотива и высказал свое восхищение. Он об этом передал своему соседу, они улыбнулись. Тут же он рассказал, что в лагере ему предложили создать оркестр и он не знает, как поступить. Его сомнения меня удивили. Но после дальнейших высказываний я понял его преклонение перед немцами. Он выражал недовольство тем, что в музыке Союза ключевые места заняли евреи. Я стал избегать с ним встречи и тем более беседы. Внешне он был похож на интеллигентного, солидного мужчину – высокий, светловолосый, красивый, симпатичный. Оказался – немецким прихвостнем. <…>
До нас в лагере доходило эхо орудийных выстрелов, а временами раскаты канонад. Поговаривали, что идут бои под Лозовой. Из этого района в лагерь пригнали много народа – мужчин, юношей и мальчиков лет 14–16. Их было человек 50. Пронесся слух, как будто этих малолеток рождения 1925 г. и моложе будут отправлять домой. В эту нелепую молву трудно было поверить, но что-то с этими мальчиками проделать немцы намеревались. Их поселили в отдельный корпус, не брали на работы за пределы лагеря. Я решил тоже поселиться в этот корпус для малолеток. Корпус находился во второй половине двора. Это был небольшой дом в два этажа. Первый этаж занимали малолетки.
Я попросил старосту моей камеры помочь мне переселиться в этот корпус. Сказал, что я 1925 г. рождения. Он пообещал, однако ничего в этом направлении не делал. Чтобы заинтересовать его, я преподнес ему пачку сигарет, которые выменял на две пайки хлеба. Но и подарок не расшевелил его.
Я забеспокоился, махнул на своего старосту и как-то после работы пошел в этот юношеский корпус, обратился к его старосте, сказал, что я 1925 г. рождения и хочу перейти к нему. Он задал мне пару вопросов и согласился принять. В тот же вечер я поселился.
Тут было просторное помещение, не полностью заполненное, свободное для сна. Второе преимущество было в том, что нас не водили на работы за пределы лагеря. Все жили надеждами и наивно ждали возвращения домой.
Медосмотр, и снова медосмотр…
Через две-три недели нас собрали с вещами, построили. Сделали перекличку и повели в медпункт. Уйти я не мог. Положение было безвыходное, и я попал на проверку. В комнату впускали по три человека. Вызвали и меня. В комнате сидел, развалившись на стуле, закинув ногу на ногу, немецкий врач, а осматривал и прослушивал нас русский врач, молодой симпатичный брюнет. К моему счастью, раздевались мы только до пояса, брюк не сбрасывали. Врач меня прослушал, спросил, здоров ли я, на что жалуюсь. Я, безусловно, ответил, что вполне здоров и чувствую себя отлично.
Врач улыбнулся, а немец все время высокомерно смотрел на меня, и казалось, что он изучает – кто я есть? Я отвечал на вопросы бодро и уверенно, хотя все внутренности дрожали. Я оделся и вышел. Ноги подкашивались от нервного перенапряжения. Всех нас собрали, повели в баню. После бани снова всех пропустили через медпункт. На этот раз была проверка при спущенных штанах. Когда я увидел, что снова ведут в санчасть, я забежал в дворовую уборную, расположенную вблизи санчасти, и вышел из нее, когда всех снова строили и делали перекличку по фамилиям.
Это была последняя перекличка и построение в лагере со своими вещами, у кого они были. Нас под охраной вывели за ворота. Вместе с нами вывели взрослых лозовчан, и всех повели на железнодорожную станцию, погрузили в три товарных (телячьих) вагона, плотно заперли и подцепили к товарному поезду, в котором увозили в Германию на работы гражданскую молодежь. Они ехали без охраны, на остановках выходили, бегали по воду, подходили к нашим закрытым вагонам, с нами переговаривались. Немцы-конвоиры отгоняли их от наших вагонов. Видимо, эта первая партия молодых людей в Германию ехала самостоятельно, добровольно, поддавшись на удочку пропаганды газет, а также расклеенных по городу плакатов и объявлений, в которых превозносилась высокая германская культура труда, уровень и условия жизни, возможность получения образования.
Перед посадкой нас смешали со взрослыми мужчинами из лагеря, плотно набив вагоны. Общаться с внешним миром можно было только через отверстие оконного проема в верхней части стенки. Тот факт, что нас смешали со взрослыми, меня расстроил. Я начал снова оглядываться и опасаться разоблачений. В пути нас не кормили, не давали ни кусочка хлеба. Конвоиры вместе с нами ехали в Германию в отпуск и весь скудный сухой паек забрали себе, не выделив нам ни грамма. В вагоне царил голод.