Журнал Наш Современник №10 (2001) - Журнал Наш Современник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
IV
Нынешнюю литературу отличает удивительное нечувствие к страданию живой жизни, внутри которой она, очевидно, существует. Эта расчетливая глухота, эта нарочитая близорукость настолько неотрывны от литературы сегодняшнего дня, что почти машинально возникает мысль о странной вынесенности, удаленности литературы из плотного и кровоточащего тела жизни. Как будто литература привольно расположилась где-то рядом, поблизости от жизни, вполне дистанцированно, чтобы не быть задетой резкими взмахами бытия, и в то же время — на расстоянии, достаточном для наблюдения, почерпывания коллизий, самовластно и безжалостно приспосабливаемых для целей, имеющих отношение лишь к внутрилитературному устройству и категорически не пересекающихся с течением живого, страдающего и все же порой ликующего бытийного потока. Перед нами явное отпадение от начала творческого — в положение подражательное, в вульгарной прямолинейности повторяющее смысл фразы: дьявол — это обезьяна Бога. Литература, умиротворенно чувствующая себя в таких рамках, может быть метафорически названа не “зеркалом”, но “обезьяной” жизни. В исключительной степени подобный образ существования совпадает с абрисом литературы постмодернистской, объявляющей себя вальяжной наследницей всей предшествующей литературной эволюции и вместе с тем — отплясывающей канкан на прежних и традиционных духовных святынях.
Однако заметим: проблема постмодернистской ревизии всей прошлой отечественной культуры и всей сложившейся — во внутренней неслиянности — совокупности мировых культур не есть проблема человечества как единого мирового духовного тела, но — проблема адептов постмодернизма, сколь бы большое число их ни насчитывалось на текущий момент. Органический человек жив, и людей с ясным духовным зрением — множество по всему миру, даже в самых очаговых, исключительно плотных сосредоточениях постмодернизма в Америке и в Западной Европе. Постмодернизм — это концепция кривого на один глаз теоретика, который по собственному подобию стремится переделать каждого — далекого и близкого — и затем воцариться единолично, по праву подложного постмодернистского первородства.
Стоит сказать и вот о чем. Художественная правда в литературе непременно должна соотноситься с правдой общей — той, которая, по существу, есть правда о мире и человеке в связи с Богом. В светской литературе имя Бога даже может быть и не поминаемо, но мысль о некоем целом, которое много больше частного, и являет собой практическое присутствие Божьего имени в пределах художественного произведения, именно эта мысль о Целом или интуитивное чувство Целого не позволяют частной правде заместить собою огромность мира. Только так мировоззренческая синекдоха, часть в значении целого, не окажется разрушительным орудием, которое произведено на час, — дабы разбить скрепы нормального и органичного, а затем исчезнуть бесследно, как вещь, не обладающая собственной хоть сколько-нибудь долговечной ценностью.
И лишь тогда взгляд слепца на мир будет окрашен подлинным трагизмом человека, не видящего нерукотворную красоту земного природного царства; слово глухого о земной жизни не утратит внутренней боли автора оттого, что он лишен возможности слышать крики птиц, журчание ручья, шелест листьев. Только в связи с целым означенные литературные вещи ценны. Но отними от них это великое целое, заставь читателя поверить, что целого нет — и мир предстанет в своем литературном отображении как скопище уродств, среди которых нет нормы, сохранившейся со времен еще эдемских. И перед нами возникнет, как единственно верная, — правда кривого, правда глухого, правда калеки, правда ожесточенности. И тогда все, кто еще сохранил в себе черты Божьей нормы, окажутся перед выбором: или покорно стать уродцем в царстве уродств, то есть нормальным по смертельно больной мерке; или упрямо сказать себе и другим слова подлинного соответствия человека миру, примерно так, как в начале XX века замечательно произнес А. Блок: “Сотри случайные черты, — и ты увидишь: мир прекрасен”.
В.Курбатов • Оглянемся с любовью (Наш современник N10 2001)
ОГЛЯНЕМСЯ С ЛЮБОВЬЮ
Ax, насмешка нашего издательского дела! Напишут аннотацию и не улыбнутся — “книга рассчитана на широкий круг читателей”. А тираж-то — одна тысяча! Хорошо же у них представление о широте русского читательского круга! А книжка-то подлинно удивительна, прекрасна, необходима! Я говорю о посмертной книге Валерия Александровича Гаврилина “О музыке и не только...”, которую собрала после его кончины из тысяч разрозненных записок Наталья Евгеньевна Гаврилина. И тут никакие благодарные слова не чрезмерны. Надо было не только любить мужа, надо было жить с ним в одно сердце, слышать каждое движение его высокой напряженной души, чтобы понять ценность и великую силу этих мелких блокнотных листков, где иногда стояло одно-два предложения, частушка, шутка, горячее срывное слово, нотная строка. Надо было услышать полноту скрепляющего их духа и потерять глаза над мелким, часто торопливым почерком, хотя вообще Валерий Александрович был аккуратен, чтобы явился этот печальный, счастливый, горький доверчиво-детский и собранно-мудрый том в три с лишним сотни страниц.
И как же много он вобрал в себя! Да ведь и то — он обнимает сорок с лишним лет! А коли поглядеть каких лет — с середины 50-х до конца 90-х, — то и объяснять ничего не придется. Только читатель напрасно будет искать здесь прямые отголоски политических страстей. А человек чужой культуры и чужой истории, пожалуй, и вовсе не сразу скажет, в какие именно годы жил этот человек, только почувствует мощный драматизм и напряжение души художника, сквозь которую время несется не датами и событиями, а ритмом, словом и мелодией, потому что это книга композитора. Но мы-то, мы, кто прожил ту же жизнь здесь, чем бы ни занимались, услышим в этих страницах гул и через нас катившегося времени.
Мы с Валерием Александровичем одного года, и я однажды даже в замешательстве остановился, увидев у него на рояле “мою” школьную фотографию первого класса, пока, вглядевшись, не понял, что это его фотография. 46-й год в его вологодской деревне Воздвиженье и моей ульяновской Сосновке оказались неотличимы, как и бедные тогдашние дети на фотографиях, так что он на моей фотографии “узнал” бы себя, как я на его — себя. Да и во всех этих записях — как слышно родное и общее! Этот шепот крестной после крещения: “Не говори маме”, этот шепот мамы после вступления в пионеры: “Не говори крестной”. И нерассуждающее принятие и исповедание того, что говорит время, пока не вырастет разум, не окрепнет зрение и не замелькают иронические нечаянности:
“Меняю небольшую идеологию со всеми удобствами, в центре, на большую. Удобства те же”.
“Бывает все на свете ого-го!
В чем дело — сразу не поймешь.
А это просто черт-те отчего
У нас сменился вождь”.
“А пламень истинного новаторства, с которым вышли из чрева матери, погаснет под пеплом пакостей культуры, “веками выработанным человечеством” (тут уже новому читателю надо подсказывать, что взятые в кавычки после “пакостей культуры” слова принадлежат В. И. Ленину).
Но решить из этого, что художник вышел во враги системы, было бы по-нынешнему поверхностно. Он был человек глубокий и перед общим мнением не приседал и, когда все пошло вразнос, он понял то, что и нынче еще понимают немногие: “Уничтожена не просто система — уничтожен санитарный форпост (легкие), где мировой дух очищался от грязи”. А он значение слова “дух” знал. И когда выписывал из предсмертного стихотворения Ю. Друниной “Как летит под откос Россия, не могу, не хочу смотреть”, то тоже вернее других понимал — речь шла именно о России, а не о СССР.
Но, повторяю, не это составляет суть и драгоценность книги. Это уж я все никак не успокаивающимся сердцем выхватываю горячую газетчину, а говорить надо о другом.
Книга стала прекрасным портретом (автопортретом) художника высокой русской складки. После кончины Г. В. Свиридова, когда уже больной Валерий Александрович сколько хватало сил (позвоночник не давал ему сидеть за роялем) играл и играл своего старшего товарища, прощаясь с последним для него истинно русским гением, мы еще втайне не соглашались с ним, потому что оставался он — Гаврилин. А вот когда не стало его самого, пустота стала действительно страшной. Записные оптимисты в таких случаях говорят: ну пошло-поехало, сколько раз такое говорили, а проходит время, и является новый русский гений. Да только разве речь об этом? Явиться-то явится — Господь щедр, да только уж не будет вот этого — русской, коренной, деревенской, провинциальной, почвенной, генетически народной личности, потому что высыхает почва, мелеют родные кастальские ключи, выветривается земля и меркнет традиция, которая в них прививалась к такой глуби, которая роднила их с самыми-самыми истоками, так что их музыка была бы естественна и слышна русскому человеку и XV века, и XVII-го, и XIX-го, — корень там был один.