Белый коридор. Воспоминания. - Ходасевич Фелицианович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жена Максима, Надежда Алексеевна, по домашнему прозвищу Тимоша, была очень хороша собой. Ягода обратил на нее внимание. Не знаю, когда именно она уступила его домогательствам. В ту пору, когда я наблюдал ее каждодневно, ее поведение было совершенно безупречно. Можно думать, что и в Москве оно оставалось таким же, и следовательно Ягоде, чтобы добиться ее благосклонности, приходилось мечтать об устранении Максима. И в самом деле, о ее связи с начальником ГПУ я узнал уже только после того, как Максим скончался.
Содействовать убийству Максима Крючков имел и личные основания — помимо «служебных». Как уже сказано, еще в заграничную пору Максим сопротивлялся крючковскому хозяйничанью в делах Горького. В СССР, когда средства Горького значительно увеличились, это сопротивление должно было возрасти, жадность Крючкова — тоже. Крючкову нетрудно было сообразить, что в случае смерти Максима он совершенно завладеет Горьким, воля которого будет сломлена горем (ибо Алексей Максимович в сыне буквально души не чаял, хотя и частенько звал его ослом, идиотом и т. д.). В случае же смерти и самого Горького перед Крючковым открывалась перспектива широчайшего и бесконтрольного ворочания делами беспомощных, частью малолетних наследников. Поэтому к показаниям Крючкова об его соучастии в убийстве Максима можно отнестись с полным доверием.
Другое дело — роль Ягоды, Крючкова и всех врачей в смерти самого Горького. Не следует забывать, что за сорок лет до смерти Горький был серьезно болен туберкулезом, возникшим на почве покушения на самоубийство, когда он прострелил себе легкое. Туберкулез был залечен, но постоянно давал о себе знать бронхитами, плевритами и т. д.
Шестидесятивосьмилетний возраст и огорчение по поводу смерти Максима, несомненно, сильно расшатали здоровье Горького в последнее время. Любая очередная простуда легко могла вызвать смертельный исход. По-видимому, так и случилось. Показания самого Крючкова и врачей о том, как они содействовали смерти Горького, очень смутны, лишены конкретности, особенно по сравнению с их рассказами о том, как были вызваны болезнь и смерть Максима. Мне кажется, это можно объяснить тем, что о смерти Максима они говорили правду, о смерти же Горького возводили на себя небылицу, продиктованную им в тюрьме. Иными словами, я думаю, что Горький умер естественной смертью: Ягода за ним следил, мог ему не доверять, но не имел веских оснований его ликвидировать. «Пришить» его смерть убийцам Максима, нужно думать, было решено свыше, по соображениям политическим и демагогическим. Ведь с какой стороны ни взгляни, убийство Максима есть всего только обыкновенное уголовное преступление, совершенное Ягодой на романтической почве, а Крючковым — на денежной. Политической цели и политического значения оно иметь не могло, и следовательно — не могло отяготить политический «пассив» Ягоды. Обвинение же в убийстве самого Горького, разумеется, сразу ставило дело на политическую почву, придавало ему тот смысл, ради которого был задуман и проведен весь этот процесс, представляющий собой отнюдь не сплошной вымысел, а сложнейший сплав вымысла с правдой.
Январь 1938.
Комментарий
Незадолго до своей смерти, Ходасевич составил из выбранных газетных и журнальных статей, написанных за последние пятнадцать лет, книгу воспоминаний под заглавием Некрополь.[1]Там он поместил девять портретов писателей, которых он близко знал, либо с юных лет (Брюсов, Белый, Муни, Нина Петровская), либо со времени войны и революции (Гершензон, Горький, Сологуб, Есенин и — вместе — Гумилев и Блок). Затем, в 1954 году, составляя новую книгу выбранных статей Ходасевича, Н. Н. Берберова включила в сборник Литературные статьи и воспоминания[2] еще восемь мемуарных очерков, не вошедших в Некрополь.
Белый коридор — третья книга воспоминаний Ходасевича. Сюда вошли все воспоминания, перепечатанные в ЛСВ, и кроме того — автобиографическая заметка «О себе», воспоминания о детстве («Младенчество») и также двенадцать мемуарных очерков и портретов, не перепечатанных с 1920-1930-х годов.
Ходасевич — превосходный мемуарист, и теперь, в книгах Некрополь и Белый коридор, читатель может найти почти все его воспоминания. Надо сказать «почти» потому, что здесь нет его статей о Викторе Гофмане (1926), о детской встрече с Аполлоном Майковым (1926), о московских «Меценатах» (1936).
Но дело не только в отсутствии каких-либо статей. За годы эмиграции (1922–1939) Ходасевич написал около 430 статей (и в это число не входит более 80-ти статей о Пушкине). Рецензируя новую книгу или обращаясь к определенному литературному вопросу, он нередко ссылается на личные воспоминания или вставляет в статью анекдот. Так, в рецензии журнальной статьи о Брюсове и Белом, он пишет:
Помню такую сцену, в редакции «Весов», весной 1905 г. Мы сидим с Брюсовым в задней комнате. Звонок. Брюсов выходит в приемную. Некоторое время оттуда слышны голоса, потом хлопает входная дверь. Брюсов возвращается и скучающим голосом говорит:
— Опять приходил Андрей Белый уверять меня, что я — тайный рыцарь Жены Облеченной в Солнце.
— Что ж, вы его разуверили?
— Нет. Пусть. Чем бы дитя ни тешилось.[3]
Анекдот отличается своей сценичностью, точностью, юмором. Сцена как будто написана для театра миниатюр. Обстановка набросана бегло, но детали точны: время, место. На сцене два действующих лица, за кулисами — третье. Вся суть в последней строчке (и в авторской ремарке «скучающим голосом»).
Любопытно, что сцена во многом похожа на детскую пьесу «Выстрел», о которой Ходасевич вспоминает в «Младенчестве». Но здесь последняя строчка не только удивляет, а также показывает взгляд на литературу, на себя и на других.
Немало таких мест в статьях Ходасевича после 1925 года, когда он начал писать свои воспоминания (в Сорренто, со смертей Брюсова и Гершензона).
В Белом коридоре много хороших сцен: игроки Толстой, Достоевский и Ходасевич за картами («Московский Литературно-Художественный Кружок»), разговоры с Каменевой («Белый коридор») и с Максимом Пешковым («Горький») и другие. Весь очерк «Завтрак в Сорренто» — набросок комедии в двух действиях, в стиле Тургенева. Однако Ходасевич относился к воспоминаниям, как к традиционному жанру. Во-первых, это портрет человека. Во-вторых, портрет «духа эпохи»: духа времени и духа места. В них встречается много «ужасного», много забавного, а иногда и лирическое — «летом на Мойке пел соловей» — слова, впервые написанные в 1928 году в некрологе баронессы Икскуль, а затем переработанные для описания великолепия Петербурга 1920-22 годов («Дом искусства»). И встречается везде правдивость, которая, вместе с мастерством Ходасевича-прозаика, делает эти воспоминания такими ценными в русской мемуарной литературе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});