Зинзивер - Виктор Слипенчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Хорошо, я дам тебе на пять тысяч больше, но с условием, что пятьдесят процентов дохода от ресторана будут моими.
Наверное, двадцать второе сентября 1992 года Алексей Феофилактович запомнил на всю жизнь - в этот день я дал ему (из рук в руки) семьдесят пять тысяч долларов. Дал без всяких расписок, без ничего. Впрочем, и я этот день запомнил. И вовсе не потому, что мне исполнилось двадцать четыре года. В этот день наконец-то пришла весточка от Розочки. Она поздравляла с днем рождения и сообщала крымский адрес, а в конце приписала - навеки твоя. (Это было что-то новое: пугающее и прекрасное.)
Да, двадцать второго сентября я был самым счастливым человеком. Отбил Розочке телеграмму со своим (именно своим, а не общежитским) адресом и извинился, что никаким образом не могу послать ей денег (Украина, став незалежной, не принимала денежные переводы). Предлагал всякие варианты встречи, но в конце концов она сама пусть решает...
И она решила. В двадцатых числах ноября (я как раз получил вторую повестку из военкомата) пришел вызов, всего два слова: приезжай, ждем.
После той, первой телеграммы меня несколько удивила сухость, но главное - меня ждали. Чтобы не усложнять дела, я купил за три тысячи долларов "белый" военный билет, в котором признавался инвалидом первой группы и освобождался от военной службы на все случаи жизни. Майор, военком, сказал мне, что где-то там в бумагах напишет мне косоглазие и отсутствие обеих конечностей.
Когда я ужаснулся: мол, зачем уж так?! - он резонно заметил:
- Повесткой безногого не вызовешь, а нарочному всегда можно сказать, что данный гражданин призывник на каких-нибудь водах, лечится.
ГЛАВА 39
Я прилетел в Симферополь в десятом часу. Самолет был практически пустым - жуткое зрелище, в огромном лайнере человек двадцать, не больше. У меня была сумка (через плечо), набитая всевозможными подарками, и отдельно - три бутылки армянского коньяка. Таможенник (это было не только необычно, но и дико) перевернул содержимое кверху дном, потом пробормотал, что из спиртного положено провозить только две бутылки. Он говорил на украинском, но так мямлил, что я его едва понимал. Мне показалось, что он нарочно мямлил. "Не понимаю - естественно, другая страна, зарубеж". Бутылку он забрал, а меня передал двум лоботрясам, которые учинили мне обыск по полной схеме, с пересчетом денег в портмоне. Благо Двуносый подсказал, чтобы доллары спрятал в кальсонах - под мышками бы нашли.
Выходил на улицу через коридор шоферов, наперебой предлагающих услуги во все города и веси Крыма.
На улице было солнечно, тихо - настоящее бабье лето. Даже не верилось, что на дворе декабрь. Водитель "Жигулей", взявшийся довезти меня до Черноморска, сказал, что почти весь ноябрь лежал снег. Да и все эти дни погода не баловала - ветер прямо-таки шквальный, и вот только сегодня...
Два часа от Симферополя до Черноморска пролетели незаметно. Я в основном думал о встрече с Розочкой. Но все же запомнилась дорога от Прибрежного до Евпатории - широкая и прямая, как взлетная полоса. А рядом, слева - изумрудное море, лениво вздыхающее, сонное и такое большое, что не хватало взгляда.
За Евпаторией ландшафт изменился - бурые холмы, серые отары овец, сочно-зеленые озими и лесополосы, полные сорочьих гнезд. Вот, пожалуй, все, что запомнилось.
Не знаю, может, море и погода на меня подействовали, а может, виною было мое состояние души, но, когда я увидел вросший в землю дом с отвалившейся штукатуркой, из-под которой виднелся желтый обломанный ракушечник, когда я увидел просевшую крышу, покрытую какой-то зеленоватой, поросшей мхом черепицей, я подумал, что попал не по адресу. Ветхость и запустение обескуражили. Я не мог представить, чтобы Розочка жила в столь неприглядном жилище. Однако улица и номер дома, выведенные на покосившемся фронтоне, не оставляли сомнений.
Я не поверил амбарному замку (сказался московский опыт), толкнул дверь. Она открылась, словно упала в яму, оставив на косяке петлю и замок. Окликая хозяев, спрыгнул в сени - ни звука. Нащупал входную дверь и вошел в хату (все-таки хату, изба и дом иные).
Непритязательность обстановки была соответствующей. Слева - окно, у окна - большой стол, накрытый вытертой клеенкой неопределенного цвета. На столе переносная двухконфорочная газовая плитка на четырех кирпичах, сбоку у стены большой газовый баллон. Справа - полутораспальная кровать на панцирной сетке. (В пору моего детства подобные кровати уже даже на селе выбрасывали.) Перина, покрытая покрывалом, и две подушки под кружевной накидкой. За кроватью и столом -голубая занавеска, перегораживающая пространство хаты. Занавеска была наполовину отодвинута, и в углу, между окон, я увидел икону Богородицы под стеклом, а под нею - огонек в блюдечке. Я тут же невольно совершил крестное знамение и ощутил, что скованность прошла - я не один в доме. Все еще не уверенный, что нахожусь у Розочки, осторожно ступил за занавеску, и, прежде разума, меня как бы опахнуло теплом Розочкиного дыхания. Я даже невольно засмеялся, что прежде разума угадал - здесь, здесь Розочка! Это уже потом я увидел на стене вырезки из журналов - принцесса Диана, принц Чарлз, мать Тереза и английская королева, - под которыми на куске холста сияла (именно сияла) вышитая стеклярусом надпись, ставшая мне уже родной: "Манчестер Сити".
Как и в прихожей, здесь тоже стоял стол, но накрытый не клеенкой, а свежей скатертью, причем настолько белоснежной и кружевной, что вслед ей все казалось белоснежным и воздушным. Два жестких стула и солдатская кровать под бордовым одеялом не принижали значения иконы с лампадкой. То ли виною было движение солнечных лучей сквозь тюлевые занавески, то ли сияющая надпись и белоснежность стола, но в этой части горницы царил какой-то особый, прямо-таки небесный порядок.
Я положил сумку сразу на два стула, а сам, не раздеваясь (снял только полусапожки), лег на кровать. И мне сразу стало так уютно и хорошо, словно я вернулся домой, к маме. Разумеется, я уснул. Ночь в поезде, толкотня в аэровокзале, перелет, такси - в общем, все собралось, и я уснул как младенец.
Проснулся от тихого, тонкого плача, который прерывался хриплыми, вполголоса, окриками Розочки:
- Ну хватит, уже набралась! Лучше шприц возьми, а то у меня руки дрожат, будто кур воровала.
Опять послышался плач, прерываемый тонким безутешным причитанием:
- Что ж ты делаешь, донюшка, родную мать заставляешь изничтожать тебя?! Господи, да что ж это такое?!
- Да тише ты, разбудишь... Изничтожа-ать...
Молчание, шорох, мягкий удар чего-то упавшего в ведро, внезапный щелчок отпущенного резинового жгута и длинный облегченный вздох.
Молчание. И снова едва сдерживаемый плач.
- Донюшка, ну и что они признали?..
- Медкомиссия?! А что они, мам, признают? - Розочка опять глубоко вздохнула и мягким ласковым голосом начала утешать мать.
Даже мне, хорошо знающему Розочку, трудно было представить, что это она еще минуту назад разговаривала с матерью окриками.
- Если им верить, мам, мне уж когда они обещали... а я вот она, живая и невредимая. Хочешь - станцую, а хочешь - стопочку налью.
Судя по скрипнувшим половицам и возгласу "опля!", она действительно исполнила какое-то па с пируэтом, после которого почти беззвучно рассмеялась. Я тоже едва не рассмеялся, настолько заразительным был для меня ее смех. По характерному звяканью стакана, а потом и не менее характерному бульканью содержимого угадал, что Розочка наполнила стакан спиртным.
- Ма, употреби.
- И употреблю, погоди чуток, - преодолевая всхлипывание, мать высморкалась, - сегодня не грех выпить, сегодня большой праздник - Введение во храм нашей Богородицы. Сегодня с утра лампадка теплится, и вишь, счастье - дорогой гость.
Мать встала с кровати, и по приблизившемуся скрипу половиц я почувствовал, что она вошла в горницу и, подойдя к иконке, перекрестилась и постояла, совершая внутреннюю молитву. Потом, уже в прихожей, употребив и крякнув, чем вызвала заливистый смех Розочки, сказала громко и немножко нараспев, словно бы упрашивая:
- Пресвятая Владычица наша, славься! Приснодева Мария, славься, славься!
Я замер, потому что опять услышал скрип половиц, точнее, я ничего не услышал, а почувствовал присутствие Розочки. Она какое-то время осторожно осматривала меня, а потом плюхнулась сверху, ничуть не заботясь, что я отдыхаю.
А дальше все закрутилось, завертелось и навсегда осталось в памяти: лучистая доброта Розочкиных глаз, непроглядная темень окон (спросонок я не мог поверить, что уже ночь) и дородность Раисы Максимовны, Розочкиной матери, которую, очевидно по тонкому плачу, представил под стать Розочке, худенькой и хрупкой, а на самом деле она весила не менее центнера. Всякий раз, когда я спрашивал Раису Максимовну, налить ли ей коньяку, она согласно кивала и просила (это была ее фирменная шутка) называть официально Брежневой. Розочка смеялась над ее склерозом - не Брежневой, а Горбачевой! На что мать отвечала, что в любом случае ей надо наливать полстакана.