Воспоминания - Дмитрий Лихачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прибыл на Соловки в самом начале ноября 1928 г., но только весной 1929 г. смог посещать соловецкую кремлевскую библиотеку и брать в ней книги. Это была хорошая библиотека, так как там оставались все присылаемые заключенным книги, а было много профессоров, людей с высшим образованием. Работали в библиотеке: Кох (немецкий коммунист, молодой, без единого зуба — выбиты на допросах), Борис Брик (поэт), А. Н. Греч (потомок известного Греча, посажен за дело «Общества русских усадеб»), Новак (венгерский коммунист), небольшого роста старик Мёбус — составитель Теософской энциклопедии в двух широкоформатных томах, и Володя Свешников. Помню, что в помещении было очень холодно, и Володя, синий от холода и голода, в деревенском полушубке с огромным вырванным клоком (так ему этот клок никто и не зашил) выполнял требования на книги — подносил их к стойке, за которой стояли «читатели». Вид у него был всегда обиженного ребенка. Ему было на вид, если вглядеться, лет 20 с небольшим. На самом деле ему было под тридцать. В 1929 г. в конце или в начале 1930 г. Володю поселили в камеру вместе со мной. Его стихи очень ценились, и его всегда немножко (в меру своих возможностей) подкармливали те, кто получал посылки. Поражала его искренность и непосредственность: на его лице отражались все его чувства. Его приходилось часто как-то заслонять и защищать, так как он сразу реагировал на каждую несправедливость, грубость. Было даже иногда что-то истерическое в его возмущенных криках. Свой гнев он направлял иногда даже против тех, кто ему помогал. Сокамерники ему все прощали за талантливость его поэзии. Только небольшая часть попала из им написанного в ж. «Соловецкие острова» за 1930 г., а, может быть, за 1929-й и 1931-й (я не проверял). Печатали и его старые стихи, написанные им в Берлине и Париже, но те были гораздо хуже — с претензией на «интеллигентность». В нашей камере 7-й роты он написал и свою «Сагу об Эрике, сыне Эльмара». Он думал о смерти, а свой род по линии матери вел от скандинавских викингов. Стихи он сочинял, вечно бормоча себе под нос с напряженным выражением лица, вытягивая губы. Я очень хорошо запомнил его лицо, манеру держаться. Г. О. Гордон говорил, что он (Володя) — «типичный парижский гамен», бездомный обитатель Монмартра.
О его досоловецком прошлом я помню только следующее. Его родители были белоэмигранты. Отец, Свешников, — по-видимому, белый офицер. Семья с Володей жила некоторое время в Берлине (откуда у него берлинские темы в ранних стихах, которые, кстати, не все он хотел печатать, но показывал в нашей камере). Потом семья, как и многие эмигранты, переехала в Париж. В Париже Володя с группой эмигрантской молодежи вступил в комсомол (самодеятельный, очевидно), и эта молодежь стала хлопотать о возвращении в Советский Союз. Родители были против. Он без родителей в 1926 г. с группой молодежи был допущен вернуться. В Харькове, где он жил перед Соловками, а может быть, и в Москве он что-то наговорил, чем-то откровенно был недоволен, и ему «дали» пять лет.
На Соловках он был вечно голоден, ходил полным оборванцем. Один из начальников лагеря женился на бывшей заключенной из интеллигентной компании (ее подругой была Лада Могилянская). Она была восхищена его стихами, которые печатались в «Соловецких островах», и раза два посылала ему махорку и какую-то скромную еду. Фамилии ее не упоминаю — она жива. Он посвятил ей одно из своих стихотворений, напечатанное в «Соловецких островах» в 1930 г. Журнал «Соловецкие острова» шел в свободную продажу по всему Советскому Союзу и даже за рубеж (полный комплект его есть, например, как мне говорили, в библиотеке Хельсинки). Стихами его пленилась одна школьница где-то в Перми или Вятке и стала ему писать и посылать посылки. От имени своего и родителей она пригласила его приехать к ним в город. Потом, как мне говорили, она стала его женой, но это была, по-видимому, ошибка. Он прожил, страшно бедствуя, в Архангельской области, где 29 января 1938 г. в Ухтпечлаге был расстрелян. Кемь была для него промежуточным пунктом при его освобождении: в Кемперпункт отправляли всех тех, сроки освобождения кого приходились на ненавигационный период. Лучшие его стихи принадлежат именно к этому, послелагерному, самому бедственному периоду его жизни. Тема ожидания близкой смерти в них главная.
Кое-что из его стихов мне удалось найти в берлинском журнале «Недра», 1923–1924 гг., в четвертой книге (с. 314). Ссылка на него имеется в сборнике «Русский Берлин»: 1921–1923 (Париж: YMCA-Press, 1983). Некоторые стихи напечатаны в ж. «Огонек» и «Наше наследие».
Мои воспоминания о Володе хотелось бы заключить строками из его стихотворения 1927 г.:
Мои стихи для всех временМечтателей, бродяг и пьяниц,Для тех, кто в жизни полюбилВино, любовь и вдохновенье,
Кто жизнь иную уловилСквозь эти тусклые мгновенья…Сей миг приветствую, как праздник…Суровый час грядущей казни.
Вы легкие! И больно мне —И радостно полет ваш милыйСледить — в огромной тишинеМоей тюрьмы, моей могилы.
«Грядущая казнь» (расстрел) встретила его ровно через десять лет.
Александр Артурович Пешковский
Писать о нем серьезно трудно. И все же в нем наряду с чрезвычайной вульгарностью и практичностью была наивность, простодушие и что-то еще, привлекавшее к себе. Он работал в Кримкабе еще до меня, был меня чуть старше возрастом, и А. Н. Колосов держал его при себе своим первым помощником, что он и любил нам показывать. А мы с Володей Раздольским на это не обижались: «Пусть себе!». Он был чрезвычайно активен и «подвижен». Подвижен не только потому, что вечно что-нибудь добывал и устраивал (для себя, в первую очередь, — иногда и для нас), но и потому подвижен, что был болен какой-то формой хореи: дрыгал ножками (в гольфах и остроносых модных туфлях «джимми»), крутил плечами, ерзал головкой и как-то особенно прорывался словами (из того, что он думал, вечно вырывались какие-то слова, особенно когда писал). Из отдельных слов, которые вырывались у него, когда он писал, например, заявление с просьбой о помиловании, мы отлично представляли себе этот «документ», полный унижения и преувеличений. «Документ» этот он от нас скрывал, но мы, посмеиваясь, все же жалели Артурыча за то унижение, через которое ему приходилось пройти. Впрочем, освобожден он был досрочно не по заявлению, а за свое поведение в Солтеатре. Летом 1931 г., когда приехала разгрузочная комиссия (она приезжала ежегодно), для нее было дано представление — «Соловецкое обозрение» Б. Н. Глубоковского (автор, режиссер и актер). В театр были допущены и заключенные. Артурыч, который писал в «Соллисток» «театральные рецензии» (хвалил нужных ему актеров и постановщиков), занял в рядах свое обычное место под ложей начальства. Как только поднялся занавес и водворилась тишина, стали слышны вскрики и бормотания Артурыча. Комиссия изумилась, и в этот же свой приезд его освободила. Сам я на этом «двойном» спектакле не был: так рассказывали.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});