Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Спокойно, Матвей Савельич, спокойно!
- Что мне беспокоиться? - воскликнул Кожемякин, чувствуя себя задетым этим неодобрительным шёпотом. - Неправда всё! Что мне моё сословие? Я живу один, на всеобщем подозрении и на смеху, это - всем известно. Я про то говорил, что коли принимать - все люди равны, стало быть все равно виноваты и суд должен быть равный всем, - вот что я говорю! И ежели утверждают, что даже вор крадёт по нужде, так торговое сословие - того больше...
Галатская бесстыдно и громко засмеялась, Цветаев тоже фыркнул, по лицу горбуна медленно поползла к ушам неприятная улыбка - Матвей Савельев похолодел, спутался и замолчал, грузно опустясь на стул.
- Позвольте! - сразу прекратив шум, воскликнул дядя Марк и долго, мягко говорил что-то утешительное, примиряющее. Кожемякин, не вслушиваясь в его слова, чувствовал себя обиженным, грустно поддавался звукам его голоса и думал:
"Предпочитают мальчишку..."
После спора с дворником на собрании он ночью записал:
"Сегодня Максимка разошёлся во всю дерзость, встал при всех против меня и продолжительно оспаривал, а все - за него и одобряли. Сконфузился я, конечно; в своём доме, против своего же работника спорить невместно и недостойно. Даже удивительно, как это всем руководящий Марк Васильев не усмотрел несоответствия и допустил его до слова. Будь это Шакир, человек в летах и большой душевной солидности, - другое дело, а то - молодой паренёк, вроде бубенчика, кто ни тряхни - он звякнет. Конечно, Марку-то Васильичу мысли всегда дороже людей, но однако - откуда же у Максимки свои мысли явились бы? Мысли у всех - общие, и один им источник для всех - всё тот же Марк Васильич. Стал он теперь очень занят, дома бывает мало, ночами долго гуляет в полях, и поговорить душевно с ним не удаётся всё мне. И опять я как будто начинаю чувствовать себя отодвинутым в сторону и некоторой бородавкой на чужом носу".
Незаметно прошёл май, жаркий и сухой в этом году; позеленел сад, отцвела сирень, в молодой листве зазвенели пеночки, замелькали красные зоба тонконогих малиновок; воздух, насыщенный вешними запахами, кружил голову и связывал мысли сладкою ленью.
Манило за город, на зелёные холмы, под песни жаворонков, на реку и в лес, празднично нарядный. Стали собираться в саду, около бани, под пышным навесом берёз, за столом, у самовара, а иногда - по воскресеньям - уходили далеко в поле, за овраги, на возвышенность, прозванную Мышиный Горб, оттуда был виден весь город, он казался написанным на земле ласковыми красками, и однажды Сеня Комаровский, поглядев на него с усмешечкой, сказал:
- Красив, подлец! А напоминает вора на ярмарке - снаружи разодет, а внутри - одни пакости...
Авдотья Горюшина поглядела на него пустыми глазами и заметила тихонько, не осуждая:
- Везде есть хорошие люди.
- Как во всякой лавочке - уксус, - не глядя на неё, проговорил горбун, а она, вздыхая, обратилась к Матвею Савельеву:
- Этого я не понимаю, про уксус...
Почти в первый раз она заговорила с ним, и Кожемякин вдруг обрадовался, засмеялся.
- Семён Иванович любит загадками говорить...
Сузив зрачки, горбун строго сказал ей:
- Вам и не надо ничего понимать, вам просто надо замуж выйти.
- Ой, что вы это! - воскликнула женщина, покраснев и опуская глаза.
- Верно, Матвей Савельич, замуж? - спросил горбун.
Кожемякин заговорил:
- Это - глядя за кого. Конечно, для молодой женщины замужество...
Подошла Галатская, обмахиваясь платком, прислушалась и, сморщив лицо, фыркнула:
- Фу, какие пошлости!
И пламенно начала о том, что жизнь требует от человека самопожертвования, а Сеня, послушав её, вдруг ехидно спросил:
- Что ж, по-вашему, жизнь, как старуха нищая, всякую дрянь, сослепу, принимает?
Галатская, вспыхнув, закричала, а Матвей Савельев подумал о горбуне:
"Чего он всегда при Авдотье грубит? Ведь ежели у него расчёт на неё этим не возьмёшь!"
И внимательно оглядел молодое податливое тело Горюшиной, сидевшей рядом с ним.
А через неделю он услыхал в саду тихий голос:
- Оставьте, не трогайте...
В ответ загудел Максим:
- Да ведь уж всё равно!
Кожемякин вздрогнул, высунулся в окно и снова услыхал нерешительный, уговаривающий голос женщины:
- Тут такое дело и люди такие...
- Дело делом, а сердца не задавишь, - внятно, настойчиво и сердито сказал дворник.
"Ах, кобель!" - воскликнул про себя Матвей Савельев и, не желая, позвал дворника, но тотчас же, отскочив от окна, зашагал по комнате, испуганно думая:
"Зачем это я? Что мне?"
И, когда Максим встал в двери, смущённо спросил его:
- Самовар - готов?
- Нет ещё...
- Отчего? Там пришёл кто-то.
- Авдотья Гавриловна.
Кожемякин пристально оглядел дворника и заметил, что лицо Максима похудело, осунулось, но стало ещё более независимым и решительным.
"Одолеет он её!" - с грустью подумал Кожемякин и, отвернувшись в сторону, махнул рукой.
- Ну, иди!
И снова сердито думал, стоя среди комнаты:
"Жил бы с кухаркой; женщина ещё в соку, и это в обычае, чтобы дворник с кухаркой жил. А он - эко куда заносится!"
Взглянув на себя в зеркало и вздохнув, пошёл в сад, неся в душе что-то неясное, беспокойное и новое.
Горюшина, в голубой кофточке и серой юбке, сидела на скамье под яблоней, спустив белый шёлковый платок с головы на плечи, на её светлых волосах и на шёлке платка играли розовые пятна солнца; поглаживая щёки свои веткой берёзы, она задумчиво смотрела в небо, и губы её двигались, точно женщина молилась.
Кожемякин поздоровался и сел рядом, думая:
"Тихая, покорная. Она уступит..."
Жужжали пчелы, звук этот вливался в грудь, в голову и, опьяняя, вызывал неожиданные мысли.
- Вы ведь вдова? - спросил он тихо.
- Третий год.
- Долго были замужем-то?
- Год пять месяцев...
Отвечала не спеша, но и не задумываясь, тотчас же вслед за вопросом, а казалось, что все слова её с трудом проходят сквозь одну какую-то густую мысль и обесцвечиваются ею. Так, говоря как бы не о себе, однотонно и тускло, она рассказала, что её отец, сторож при казённой палате, велел ей, семнадцатилетней девице, выйти замуж за чиновника, одного из своих начальников; муж вскоре после свадьбы начал пить и умер в одночасье на улице, испугавшись собаки, которая бросилась на него.
- Ласковый был он до вас? - участливо спросил Кожемякин.
- Н-не знаю, - тихо ответила она и тотчас, спохватясь, мило улыбнулась, объясняя: - Не успела даже присмотреться, то пьяный, то болен был, - сердце и печёнка болели у него и сердился очень, не на меня, а от страданий, а потом вдруг принесли мёртвого.
- Так что жизни вы и не испытали?
Сломав ветку берёзы, она отбросила её прочь, как раз под ноги горбатому Сене, который подходил к скамье, ещё издали сняв просаленную, измятую чёрную шляпу.
- А я думал - опаздываю! - высоким, не внушающим доверия голосом говорил он, пожимая руки и садясь рядом с Горюшиной, слишком близко к ней, как показалось Кожемякину.
Вслед за ним явились Цветаев и Галатская, а Кожемякин отошёл к столу и там увидел Максима: парень сидел на крыльце бани, пристально глядя в небо, где возвышалась колокольня монастыря, окутанная ветвями липы, а под нею кружились охотничьи белые голуби.
- Бесполезно! - вдруг разнёсся по саду тенор горбуна.
- По-озвольте! - пренебрежительно крикнул Цветаев, а Галатская кудахтала, точно курица:
- Кого, кого?
И снова голос горбуна пропел:
- Всех - на сорок лет в пустыню! И пусть мы погибнем там, родив миру людей сильных...
Кожемякин, усмехнувшись, сказал Максиму:
- Горбатый всегда так - молчит, молчит, да и вывезет несуразное.
Но, к его удивлению, Максим ответил:
- Он - умный.
А тенор Комаровского, всё повышаясь, пел:
- Голубица тихая - не слушайте их! Идите одна скромной своей дорогой и несите счастье тому, кто окажется достойным его, ибо вы созданы богом...
- Богом! - взвизгнула Галатская.
- Чтобы дать счастье кому-то, вы созданы для материнства...
- Видите? - спросил Максим, вставая с кривой усмешкой на побледневшем лице. - Он - хитрый...
- Зови их! - сказал Кожемякин, но Максим, не двигаясь, заложил руки за спину и крикнул:
- Чай пить!..
"Ревнует, видно!" - не без удовольствия подумал хозяин и вздохнул, вдруг загрустив.
К столу подошли возбуждённые люди, сзади всех горбун, ехидно улыбаясь и потирая бугроватый лоб. Горюшина, румяная и смущённая, села рядом с ним и показалась Кожемякину похожей на невесту, идущую замуж против своей воли. Кипел злой спор, Комаровский, повёртываясь, как волк, всем корпусом то направо, то налево, огрызался, Галатская и Цветаев вперебой возмущённо нападали на него, а Максим, глядя в землю, стоял в стороне. Кожемякину хотелось понять злые слова необычно разговорившегося горбуна, но ему мешали настойчивые думы о Горюшиной и Максиме.
"Тихая, покорная", - в десятый раз повторял он про себя.