Капут - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но это справедливо и благородно, – сказал посол Италии Дино Альфиери своим дурашливым и ласковым голосом, – что Германия призвала под ружье лучших своих сынов. И это прекрасно, что Бисмарк сражается простым солдатом в армии рейха.
Все рассмеялись, а Дорнберг сказал с особым значением:
– C’est grâce à Eddi que l’Allemagne gagnera la guerre[278].
Несколькими днями раньше перед отъездом с Капри в Финляндию я спустился в Гранде-Марину и, бродя по узким улочкам, зажатым между высоких стен в пятнах морской соли, оказался перед «Фортино», виллой Моны Уилльямс, где Эдди Бисмарк в отсутствие оставшейся в Америке Моны ревностно исполнял должность housekeeper, домоправителя. Шел дождь, и вилла «Фортино» имела меланхоличный нездоровый вид.
«Господин Бисмарк отправился на войну», – сказал садовник, увидев меня проходящим мимо. Образ светловолосого застенчивого Эдди, чистящего картошку на армейской кухне в Страсбурге, наполнил меня злорадным весельем. «Господин граф отправился на войну, вперед, марш! Für Gott und Vaterland!» – кричал Аксель Мунте, захлебываясь в сухом смехе и злобной радости и размахивая письмом Эдди.
– На поле боя Эдди будет, конечно же, прекрасным солдатом, достойным своего имени, – сказал Альфиери, и все рассмеялись.
– Eddi est un très gentil garçon, je l’aime beaucoup, – сказала Анна Мария Бисмарк, – cette guerre, sans lui, ne serait qu’unе guerre da goujats[279].
Анна Мария – шведка, она замужем за братом Эдди, князем Отто фон Бисмарком, советником немецкого посольства в Риме.
– Le nom qu’il porte est trop beau pour un champ de bataille[280], – иронично заметил граф Дорнберг.
– Je ne verrais rien de plus ridicule, pour un Bismarck, que de se faire tuer dans сette guerre[281], – сказала Анна Мария.
– Oh, oui! Ce serait vraiment ridicule[282], – злорадно молвила княгиня Агата Ратибор.
– N’est-ce pas?[283] – сказала Анна Мария, бросив на Агату ласковый пренебрежительный взгляд.
Какая-то спесивая и злобная мелочность проскальзывала в разговоре между Вероникой и Агатой, который они вели с вялым изяществом и без блеска. Слушая этих молодых и красивых женщин, я думал о работницах из предместий Берлина. Был как раз тот час, когда они возвращаются кто домой, кто в Lager после долгого рабочего дня на военных заводах Нойкёльна, Панкова, Шпандау. Не все они из рабочих. Многие из добрых буржуазных семейств, кто-то из государственных служащих, но всех затянули шестеренки принудительных работ. Многие из них – «рабыни» из Польши, Украины, Белоруссии, Чехословакии, на груди у них вышито «Р» или «Ost». Но все работницы, и женщины из буржуазного сословия, и рабыни с оккупированных территорий, помогают друг другу, уважают и защищают друг друга как могут. Они работают по десять-двенадцать часов в день под надзором эсэсовцев с автоматами, передвигаясь в ограниченном пространстве, обозначенном меловой линией на полу. Вечером они выходят усталые и неумытые, почерневшие от машинного масла, с покрытыми ржавчиной и металлической пылью волосами, с сожженной кислотой кожей на лице и руках и темными кругами под глазами от лишений, страха и тревоги. И ту же тревогу, тот же страх, но извращенный и отравленный высокомерной беззастенчивой чувственностью и гордостью, я находил в тот вечер в молодых немецких женщинах, сидящих за столом в посольстве Италии. Их toilettes доставлены контрабандой из Парижа, Рима, Стокгольма, Мадрида в чемоданах дипломатических курьеров вместе с духами, пудрой, перчатками, туфлями и бельем. Хотя своей элегантностью они не кичились, нет. Они слишком хорошо воспитаны, их гордость не снисходила до таких мелочей, принадлежавших им по праву, qui leur étaient dues. Но и их элегантность, без сомнения, была составной частью их патриотизма, который не следовало сбрасывать со счетов. Их партиотизма. Они гордились страданиями, несчастьями и бедами немецкого народа, всеми ужасами войны, которые они, будучи в привилегированном положении, считали своим правом с народом не разделять. Это и был их патриотизм: жесткое приятие собственного страха, тревог и всех бедствий немецкого народа.
В этой теплой, освещенной сияющей, как застывший мед, луной и розовым пламенем свечей, застеленной ворсистыми коврами комнате слова, жесты и улыбки молодых женщин с сожалением воскрешали в памяти видения счастливого безнравственного мира, мира наслаждений и низкопоклонства, которое и есть плата за его чувственность и тщеславие; мертвенный запах роз и приглушенный блеск древнего серебра и фарфора вызывали в памяти эти видения вместе с могильным привкусом разложившейся плоти. В манере, с какой Вероника фон Клем (Вероника – жена функционера немецкого посольства в Риме, она совсем недавно вернулась из Италии с собранными в баре отеля «Эксельсиор», на обедах княгини Изабеллы Колонны и в гольф-клубе Аквасанты свежими сплетнями, которыми щедро делились граф Галеаццо Чиано и его политические и светские придворные) рассказывала о последних римских скандалах, и в том, как молодые немецкие женщины – княгиня Агата Ратибор, Мария Тереза, Алиса, графиня фон В*, баронесса фон Б*, княгиня фон Т* – комментировали эти слухи, присутствовал легкий налет презрения, которому остальные женщины – итальянки или американки по рождению, шведки, мадьярки, Вирджиния Казарди, княгиня Анна Мария фон Бисмарк, баронесса Эдельштам, маркиза Теодоли, Анджела Ланца и баронесса Джузеппина фон Штум – противопоставляли благожелательность коварную и ироничную и тем не менее горькую и жалящую.
– С некоторого времени много говорят о Филиппо Анфузо, – сказала Агата Ратибор, – и очень похоже на правду, что прекрасная графиня Д* перешла из объятий Галеаццо Чиано в объятия Анфузо.
– Это доказывает, – сказала маркиза Теодоли, – что в настоящее время Анфузо в большом фаворе у Чиано.
– Peut-on en dire autant de Blasco d’Ajeta? – сказала Вероника. – Il a hérité de Ciano la petite Giorgiana, et cela fait dire qu’il est en disgrâce[284].
– Бласко никогда не впадет в немилость, – сказала Агата. – Его отец – камергер двора, он защищает его от короля; Галеаццо Чиано, зять Муссолини, защищает его от дуче, а жена, ревностная католичка, защищает его от Папы. А чтобы защититься от самого Чиано, он всегда найдет под рукой какую-нибудь Джорджину.
– Римская политика, – сказала Вероника, – делается четырьмя-пятью beaux garçons, красавчиками, взявшими на себя труд обмениваться между собой тремя десятками одних и тех же самых глупых в Риме женщин.
– Quand ces trente femmes auront passé la quarantaine, – сказала княгиня фон Т*, – il y aura la révolution en Italie[285].
– Pourquoi pas quand ces quatre ou cinq beaux garçons auront plus de quarant ans?[286] – сказала Анна Мария фон Бисмарк.
– Ah! Ce n’est pas la même chose, – сказал Дорнберг, – les hommes politiques, on les renverse plus facilement que trente vieilles maîtresses[287].
– Au point de vue politique, – сказала Агата, – Rome n’est qu’une garçonniere[288].
– Ma chère, de quoi vous plaignez-vous? – сказала Вирджиния Казарди с американским акцентом. – Rome est une ville sainte, la ville que Dieu a choisie pour avoir un pied à terre[289].
– J’ai entendu un joli mot sur le Comte Ciano, – сказала Вероника, – je ne sais pas si je puis le répéter, il vient du Vatican[290].
– Vous pouvez le répéter, – сказал я, – le Vatican aussi a des escaliers de sеrvice[291].
– Lе Comte Ciano fait l’amour, dit-on au Vatican, et il croit faire de la politique[292].
– Фон Риббентроп, – сказала Агата, – рассказал мне, что во время подписания «Стального пакта» в Милане граф Чиано смотрел на него так, что ему стало неловко.
– A vous entendre, – сказал я, – on croirait que le Ministre von Ribbentrop aussi a été la maîtresse de Ciano[293].
– Теперь и он перекочевал в объятия Филиппо Анфузо, – сказала Агата.
Вероника рассказала, что графиня Эдда Чиано, к которой она не скрывала искренней симпатии, в последнее время много раз высказывала намерение развестись с графом Чиано, чтобы выйти замуж за молодого флорентийского патриция маркиза Эмилио Пуччи.
– Est-ce que la Comtesse Edda Ciano, – спросила княгиня фон Т*, – est une de ces trente femmes?[294]
– En politique, – сказала Агата, – Edda est celle, des trente, qui a le moins de succès[295].
– Итальянский народ обожает ее, как святую. Не нужно забывать, что она дочь Муссолини, – сказал Альфиери.
Все рассмеялись, а баронесса фон Б* обратилась к Альфиери:
– Le plus beau des ambassadeurs était aussi le plus chevaleresque des hommes[296].
Все опять рассмеялись, а Альфиери грациозно поклонился и сказал:
– Je suis l’ambassadeur des trente plus jolies femmes de Rome[297].
Его слова вызвали откровенный смех всех собравшихся за столом.
Таким образом, приписанное графине Эдде Чиано намерение выйти замуж за молодого маркиза Пуччи оказалось не чем иным, как простой сплетней. Но в словах Вероники и в замечаниях молодых немецких дам (сам Альфиери, жадный до сплетен, и прежде всего до сплетен римских, предпочитал в определенных случаях чувствовать себя, как он говорил, скорее послом тридцати милейших дам Рима, чем послом Муссолини) эта сплетня становилась фактом национальной важности, фундаментальным событием итальянской жизни и подвергала молчаливому осуждению всех итальянцев. Беседа долго вилась вокруг графа и графини Чиано, потом собеседники перемыли косточки молодому министру иностранных дел вместе с его ватагой золотой молодежи, красавицами палаццо Колонна и денди палаццо Киджи; далее прошлись насчет соперничества, интриг и ревности этого элегантного и раболепного двора, к которому сама Вероника с гордостью принадлежала (Агата Ратибор тоже пристала бы к нему, если бы не оказалась той, кого Галеаццо Чиано, будучи сам немного vieille fille, старой девой, ненавидел больше всего на свете, то есть vieille fille); собеседники перемыли косточки всем приближенным ко двору представителям цвета нации с его ищущим выгоды раболепием, жадностью до почестей и удовольствий, моральной индифферентностью, свойственной обществу, разложившемуся изнутри. Постоянно и гордо разлагавшееся итальянское общество, циничная и вместе с тем отчаявшаяся пассивность всего итальянского народа перед лицом войны сравнивались с героизмом народа немецкого; казалось, каждая из них – Вероника, Агата, княгиня фон Т*, графиня фон В*, баронесса фон Б* – хотела сказать: «Вот, смотрите, как я страдаю, смотрите, до чего голод, трудности, лишения и жестокости войны довели меня, – смотрите и краснейте». Наверное, остальные молодые дамы, чувствовавшие себя в Германии иностранками, краснели, не имея другой возможности скрыть улыбку, которую вызывала в них эта светская хвала героизму немецкого народа и блеск горделивых телес, элегантные туалеты и дорогие драгоценности; хотя, возможно, в глубине души они чувствовали себя равными всем остальным и одинаково с ними виновными.