Записки о Михаиле Булгакове - Лидия Яновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом, после похорон, был безумный и краткий угар надежды на публикацию всего творческого наследия Булгакова. Всего! Непременно всего сразу! (Звонил Пастернак: «Надо печатать полностью, а не избранное!»)
Возникла Комиссия по литературному наследству. Ее возглавил секретарь Союза писателей Александр Фадеев. К Елене Сергеевне звонили писатели и театральные деятели. Жадно просили пьесы. (Булгаков для русских читателей еще не был прозаик; Булгаков был драматург.)
Ольга, сестра Елены Сергеевны, не подымая головы перепечатывала эти пьесы, и Елена Сергеевна, уходя от горя в работу, вычитывала их — вместе с Марикой. (23 марта: «С Марикой сверяем "Мольера"»; 10 апреля: «Марика — считывали "Дон Кихота"». — ОР БЛ—РГБ, 562.29.9. — Цит. впервые.)
В числе прочих позвонил Николай Асеев. Попросил и получил для прочтения пьесы Булгакова. («Пять пьес, кроме "Турбиных"», — записала Е. С.) Назавтра, в восхищении от «Александра Пушкина», позвонил снова, сказал: «Волнует до слез». Дней через десять, уже все и самым внимательным образом прочитав, сделал Елене Сергеевне — опять-таки по телефону — самый щедрый комплимент, на какой только был способен: сравнил «Ивана Васильевича» со второй половиной пьесы Маяковского «Баня».
«Высшая похвала!» — то ли с недоумением, то ли с язвительной иронией записала Елена Сергеевна.
Читая впервые эту тетрадь (в конце 1991 года, перед расставаньем с Россией, я впервые читала эту тетрадь) и усмехнувшись промашке Асеева (сравнить Булгакова — с кем бы то ни было — в присутствии Елены Сергеевны!), я уже догадывалась, что будет дальше. А дальше было вот что.
В назначенный день 9 апреля Асеев позвонил и сказал, что готов прийти, как условились, чтобы вернуть пьесы, и... «Отложила встречу с Асеевым ("У меня болит голова")», — раздраженно записала Е. С. Если б на самом деле болела голова, записала бы без кавычек. Не было у нее желания встречаться с человеком, который мог сравнить Булгакова с другим писателем.
Но Асеев, вероятно, поверил «головной боли», а Е. С. была великим дипломатом. Несколько дней спустя, взяв себя в руки, она по-дружески пригласила Асеева к обеду.
Асеев сделал все, чтобы пьесы Булгакова увидели свет. 4 мая того же 1940 года состоялось заседание Комиссии по литературному наследству Михаила Булгакова. Речь шла о подготовке первого сборника пьес. Член Комиссии Николай Асеев в отъезде, но на заседании читается весьма весомое его письмо.
Мне недоступен протокол этого заседания, и я не знаю, где находится письмо Асеева. Но документы дублируются и перекрещиваются. Уцелело адресованное Елене Сергеевне, в Ялту, письмо Павла Попова. (Попов был приглашен на заседание как биограф Булгакова — предполагалось, что в сборник будет включен написанный им биографический очерк.)
Попов с отвращением пишет о «безапелляционном и орденоносно-авторитетном» тоне заседания (из других источников знаю, что присутствовали A. A. Фадеев, В. В. Иванов, Л. М. Леонов, Н. П. Хмелев и др.). О присланном Асеевым письме: «Самое симпатичное в заседании — письменное заявление Асеева. Очень хорошо написал». И не сомневается, что книга Булгакова (то ли «все шесть пьес», то ли все-таки без «Мольера» и «Ивана Васильевича») выйдет в свет: «Издавать, вероятно, будет "Советский писатель"» (Письмо П. С. Попова от 5 мая 1940 года. — В кн . : М. А. Булгаков. Письма. Москва, 1989, с. 528—529).
Но ни «симпатичное» заявление Н. Н. Асеева, ни оскорбившая П. С. Попова ходульными формулами, а на самом деле осторожно-дипломатическая позиция А. А. Фадеева не могли спасти книгу. Издание не состоялось. Время Михаила Булгакова еще не пришло[9].
Несколько строк об Александре Фадееве, ибо опять-таки — если не сейчас, то когда же?
Павел Попов оскорбленно писал Елене Сергеевне назавтра после поразившего его заседания: «Оказывается, Миша написал две плохих пьесы: "Мольера" и "Ивана Васильевича". На "Мольера" бросался Фадеев, на "Ив. Вас." — Хмелев и Леонов. Очевидно, Хмелев не подыскал себе роли, свои оценки он доводами не подкрепляет. У Фадеева хоть аргументы есть — в конце "Ив. Вас." милиция не должна задерживать всех; Тимофеева, как изобретателя, следовало оставить в покое. Мольер — самая бесцветная фигура в пьесе, а возвеличен Людовик. Но что же делать, если последнего Болдуман хорошо играл, а Станицын — плохо».
И едва ли не с отчаянием — об «установках» Фадеева для «оценочно-идеологической статьи» (кроме биографического очерка, в сборнике предполагалась и такая, обязательная в те времена статья): «Фадеев так определил то положительное, что внесено Мишей в литературу ("многого он не видел"): 1) гуманизм, 2) он любил свою родину, 3) боролся с ложью. По существу это верно, но нельзя рубить талант тезисами».
Анна Ильинична Толстая, жена Павла Попова, в этом самом письме (семейное было письмо) о потрясении своего «Пашки» рассказывала непосредственней: «Вчера он чувствовал себя затерянным среди важных и надменных орденоносцев, но, по-видимому, барахтался и что-то возражал... И что за тон? Ох, я бы с удовольствием спросила, откуда этот тон? До чего не люблю я, — пишет внучка Льва Толстого, — напыщенности и необоснованной важности!»
И далее замечает: «Уж кажется, я повидала на своем веку людей, а важности в них и не заметила, а в новых простоты нет...»
Анна Ильинична пишет о «тоне». Я хорошо помню этот «важный», высокомерный, без тени юмора тон. Напыщенность была стилем эпохи. К юмору относились с подозрением. Говорили не от себя — авторитетно вещали от имени «партии» и даже от имени истории.
У некоторых «орденоносно-авторитетных» важность прикрывала глупость. У других — страх. Эти балансировали между желанием что-то сделать, скажем, для литературы, отечества или просто для дела и боязнью «не угадать», промахнуться, смертельно попасть впросак. Александр Фадеев балансировал.
Ошибался Павел Попов: Фадеев «бросался» на «Мольера» совсем не потому, что актер Станицын был слаб в главной роли. Фадеев знал то, о чем не мог догадываться Попов, — что расправу над «Мольером» санкционировал Сталин. Не было у Фадеева, занимавшего очень высокий пост «главного писателя в стране», права на альтернативное мнение.
И еще Попов ошибался, считая, что «орденоносно-авторитетный» Фадеев не знает, что «нельзя рубить талант тезисами». Фадеев не «рубил», Фадеев подпорки ставил, грубые, топорные подпорки, искал тупые, «проходимые» формулы, с помощью которых можно было бы, пожертвовав «Мольером» и «Иваном Васильевичем», вытащить в свет сборник хотя бы из четырех булгаковских пьес. (Речь шла о «Днях Турбиных» и «Беге», «Александре Пушкине» и «Дон Кихоте».)
Уже закладывалась мораль, непонятная Павлу Попову, вошедшему в этот нелогичный, несвободный мир взрослым и, стало быть, внутренне свободным. Мораль, пышно расцветшая в России позже, в брежневские 60-е и 70-е, и в конце концов разложившая, растлившая русскую интеллигенцию. Одной из заповедей этой морали стало высокомерное разрешение самому себе жертвовать частью истины, добра или таланта (чужого преимущественно таланта и чаще всего другим добытой истины) для воображаемого спасения чего-то более важного. Стало считаться нравственным предать немножко, солгать не в самом главном, отдать для использования чужую рукопись — если с высокой целью... Так к 70-м и 80-м годам сложился этот феномен русской жизни — целая популяция «порядочных» редакторов (критиков, издателей etc.), считавших себя смело мыслящими и декларировавших свои смелые мысли по вечерам, где-то на кухне, в кругу друзей, а потом, утром, самонадеянно решавших, чем в искусстве жертвовать — что спасать, чему — жить, чему жить не стоит, — добровольные цензоры и благородные душители, с высокими словами и не без выгоды распродававшие себя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});