AMOR - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Её мучила его униженность перед вечным обликом достоинства: человеку вспыхнуть, когда вспыхивается, реагировать раньше, чем себя спросил, надо ли.
Господи! Неужели нельзя заснуть и заспать этот день?! Чтобы смолк этот метроном справа–налево, от Добра — к Злу? С ума сойти можно — от четкости 2X2! Простить? Хорошо, прощаю! Но ведь в глаза‑то глядеть невозможно! Метроном не даёт глядеть! Метроном — родной, правильный, он — везде — в музыке, в ритме стиха, в вопросе — в ответе (в вопросе — в молчаньи, и так.) Не прейдеши! Так что ж, притворяться, чтоб — легче? Так же правильно притвориться, раз–два! Притвориться? Можно! Для них! Это — можно… Даже совсем их с пути сбить можно — чтобы не поняли, завести в лабиринт. И его? Тут была точка. Неподвижность. Его запутать? Который и так запутался? Его топить вместо того, чтобы звать его за собой по волнам, как делала Фрези Грант в "Бегущей…"? Фрези — спасала! И ты, до сих пор…
Нет, его — не трогай сейчас. Не являйся ему. (Шлюпки — есть, не потонет.) Дам ему пожить — без себя.
Вопрос о другом: как жить тебе. Праздник о человеке кончен! Не поможет ни щедрость, ни грация. Но ведь он несогласен с тобой! Может быть, тут надежда? Что он сможет переубедить? Как?!
В лампочке дрожат зигзаги раскаленного света. Где‑то поют, будто бы по–татарски, — монотонно… Так в Коктебеле напевал татарин, и шел, продавал чадры… Волны у Карадага, и ветер, и юность. Она не знала, что будет сегодняшний день! Но по сердцу блаженно веет бешеный голос Морица, которым он "ставил на место" Матвея, когда тот был груб с нею, А сегодня ей при Морице — просто указали на дверь. Не фигурально! Нет!!! (Она вскакивает.) — Этого не было! Это был не Мориц Морица не было! Мориц, с его пресловутой грубостью, с его нравом. "Что, у тебя жар, что ли?" — холодно говорит она. Крепко держит ладонями лоб. Мысль — струится:
— Евгений Евгеньевич защитил бы тебя тоже — от разума! Как Мориц от разума — не защитил. Хорошо! Но есть где‑то, что‑то, что не разумно, чем можно дышать полной грудью? Или его — нет?!..
Была ли это слабость? Она не пошла после обеденного перерыва в бюро. В первый раз! Через полчаса пришел Матвей.
— Скажи Морицу, что у меня болит голова. Срочной работы нет? Я простудилась немного. Приму лекарство, к утру пройдет. Ужинать? Нет, не буду. Я, наверное, сейчас лягу спать.
Ника садится на кровать. Как устала! Как хорошо, что никого нет! Текут слезы — только бы не допустить рыданий — через стену услышат. А легче бы стало.
— В общем, ад, — говорит в ней тихий правдивый голос. Нет, не ложиться — разнежишься. Слезы надо душить. Только не зарыдать, чтобы женщины не услыхали. Луна легкая, светлая, вплывает в верхний угол окна. Синее поднялось и стало почти голубое. Неужели — рассвет? Опершись о косяки окна, широко руками:
Ива по небу распласталаВеер сквозной…Может быть, лучше, что я не сталаВашей женой, —
это когда‑то сказала Ахматова. Много стихов есть и песен. Кристаллизация чьей‑то, некогда, боли. Может быть, краски Гогена так хороши, потому что он был болен проказой? Есть легенда, что "Полонез" Огинского — название "Прощай, отечество", — дирижирован им впервые на свадебном балу любимой им панны, — и с последним звуком — в себя выстрел. Легенда? Тогда кто‑то же её "выдумал"! Стала — нотами, кровь слилась с типографской краской.
Боже мой!Mon Dieu, mon Dieu, la vie est laSimple et tranquille,Cette paisible rumeur, laVient de la ville…[27]
До самого сердца, сердца…
— Мориц! — говорит она, глядя на ветку, качающуюся вокруг луны.
В комнате уж почти светло, синий сумрак.
Когда Ника после обеда вышла из барака, в комнате наступило молчание. Затем Мориц медленно проговорил:
— Конечно, Ника была неправа в своем требовании, но надо, имея дело с людьми, смотреть не как бы отдельные их проявления, а на мотивы их поступков. Ника — человек исключительно благожелательный к окружающему. Ко всякому окружающему! Это просто её природа. Она всегда должна заботиться о ком‑нибудь. Я кое‑что слыхал о её жизни. Это человек, отдавший — последнее. Мне кажется, никто, из здесь её знавших, и, более, знавших её вообще, не сможет указать хоть на один её поступок, имевший целью повредить кому‑нибудь. Я имею о ней сведения, что даже людям, причинившим вред ей, она всегда платила добром. Это несовременно, и я даже не придерживаюсь такой малокровной морали, я даже враг такой морали, но нельзя же не отдать справедливости человеку…
Он замолчал и затянулся папиросой. Толстяк круглым хитрым птичьим глазом наблюдал за поведением Худого. Тот хотел что‑то сказать, но только глотнул, моргнул, ехидно повел в сторону начальника глазком — и воздержался.
Мориц устало пошел лечь. И вдруг раздался никем не ожиданный голос не примеченного в комнате Матвея:
— Это вы правильно про её сказали. Сколько, бывало, поспоришь с ей, и все было, греха таить неча, инный раз бабе и назло что сделаешь. Другая бы тебя — у! Со свету бы сжила. А эта, — Матвей развел в стороны руки, — правильно, добром за зло платит… Я таких даже, можно сказать, не видывал. Сектанты у нас были — ну те — у их, значит, мода такая. Неплохая женщина! — Он вышел, зацепив кочергу, споткнулся через нее, выругался, и его шаг стих в тамбуре.
Слыхал ли его слова Мориц, слушал ли: он лежал на кушетке, закинув руки за голову, и глядел в потолок. Стук кочерги вывел его из задумчивости. Он легко, упруго вскочил, преодолев инерцию тела, которое уже погружалось в покой.
— Ну–с, пора идти в Управление, — сказал он, хлопнув себя по карману (папиросы, спички, все в порядке).
— Думаете закончить к ночи раздел по пакгаузу, — обратился он к Худому, — отлично! Матвей, сукин ребенок, опять пропал! Шлите мне его, как придет, я с ним передам все материалы. — Он вышел и кинул за собой дверь.
— Опять "срочная"! Как это так? — спросил Толстяк.
— Каждый по–своему с ума сходит, — ответил Худой.
"Мориц, может быть, не понял, что произошло, — допрашивала себя Ника, — но ведь это то же, что Наполеону пропустить час боя! Нет, он просто думает так: "Проза прозой, а поэзия — поэзией. В будни надо быть зубастым, а поэзия — для выходных дней!" Нет, это тоже не то, потому что он сам один раз оборвал меня, когда я работала в перерыв и спросила его что‑то, а он читал книгу. Он оторвался и угрюмо сказал: "Да бросьте вы, работать в часы отдыха! Это совсем не нужно, это — неуменье работать! Тут читаешь такое прекрасное описание, а вам понадобились водопроводные трубы! Будет для них время! Идите гулять — или спать!" Почему же я не могла сказать то же самое? Он не прав, как ни кинь… Не бойся он потерять Худого, — стань он на мою сторону все‑таки… ах, теперь уж все равно! Грубость можно простить, тут дело как раз в обратном: что он мягкостью отдал себя на позор!.. Скудная душа, поступившая "по Евтушевскому", когда одно его слово могло насадить рай… Я ходила по облакам, идиотски, а жизнь шла в трех измерениях, и мой романтизм никому не был нужен! Я ему нужна меньше, чем Худой, чем Толстяк. Вся суета этой моей любви — и Поэзия, и Проза — ему просто совсем не нужна!"
На другой день она вышла на работу. Но и этот день, очень долгий, прошел. Она стояла в дверях, уходя движением хотящего в стену войти: не будь двери, она бы, кажется, вышла бы из комнаты — так движеньем отступанья, уклонения — начисто от разговора! Только что бросив ему краткий упрек, уничтожающим тоном (дрогнула бровь, юмор, сторожил — близко!).
— Мастер ли вы — я не знаю, возможно. Но что вы не knight[28], это я знаю!
Тотчас поняв, о чем она, и вспомнив это слово в её стихах ему, он пошел в наступленье, не лукавя ни капли: уничтожающе встал на самозащиту.
— Вы не правы, — сказал он, — не правы сейчас. И неправы были.
— Я не хочу этого слушать! — сказала она очень твердо. — Никто не переубедит меня, при всей моей пресловутой "кротости", я только так могу отнестись к факту, что у вас в доме — потому что этот барак тут, в лагере, — это ваш дом! — у вас в доме меня оскорбили, мне указали на дверъ Вы, бывший при этом, — смолчали! Я этого никогда не забуду. И вам — никогда не прощу.
— Но вы же не знаете, что после вас…