Любовница французского лейтенанта - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без этой спасительной способности, одного из важнейших своих душевных свойств человек становится беззащитен, словно голый среди толпы; приблизительно такое ощущение охватило и Чарльза. Он не мог бы теперь объяснить, что заставило его искать встречи с отцом Эрнестины, когда довольно было послать ему письмо. Собственная щепетильность задним числом представлялась ему нелепой — впрочем, столь же нелепыми казались и все рассуждения о бережливости, о необходимости урезать расходы, сообразуясь с обстоятельствами. В те времена — и в особенности по вечерам, когда город заволакивался туманом — состоятельные лондонцы предпочитали передвигаться не пешком, а в экипаже; пешеходы по большей части были из низов. Поэтому на пути Чарльзу встречались почти сплошь представители малоимущих сословий: слуги из окрестных богатых домов, писари, приказчики, нищие, метельщики улиц (весьма распространенная профессия при тогдашнем обилии лошадей), разносчики, уличные мальчишки, случайные проститутки. Он знал, что любому из них даже сто фунтов в год показались бы сказочным богатством; а между тем он сам — полчаса назад — еще выслушивал сочувственные речи по поводу того, как тяжело ему будет сводить концы с концами, имея в двадцать пять раз больший годовой доход.
Чарльз не принадлежал к ранним поборникам социализма. Свое привилегированное имущественное положение он не воспринимал как нечто зазорное, поскольку сознавал, что лишен многих других привилегий. И за доказательствами не надо было далеко ходить. Среди тех, кто обгонял его или попадался навстречу, он почти не видел недовольных судьбой, если не считать нищих — но от них этого требовали законы ремесла: иначе им не стали бы подавать милостыню. Он же, напротив, был глубоко несчастлив, несчастлив и одинок. Положение обязывало его отгораживаться от мира громоздкими лесами условностей, и мысленно он сравнивал эти леса с тяжеловесным панцирем — причиной гибели гигантских древних пресмыкающихся: бронтозавров, динозавров и прочих ящеров. Он даже замедлил шаг, задумавшись об этих бесследно вымерших чудовищах, а потом и вовсе остановился — бедное живое ископаемое… Вокруг него сновали взад и вперед более гибкие, более приспособленные формы жизни; они кишели, словно амебы под микроскопом, заполняя своим безостановочным движением узкую улочку между торговых рядов, в которую он забрел.
Две шарманки играли наперебой, заглушая друг друга; третий бродячий музыкант еще громче бренчал на банджо. Продавцы горячей картошки, свиных ножек («С пылу, с жару — пенни за пару!»), жареных каштанов. Старуха, торгующая спичками; еще одна, с корзинкой желтых нарциссов. Водопроводчики, точильщики, мусорщики в клеенчатых картузах, мастеровые в плоских квадратных кепках; и целая орава уличной мелюзги, малолетних оборвышей — кто примостился на ступеньках, кто на обочине тротуара, кто стоял, подпирая фонарный столб; и все шныряли глазами по сторонам, как ястребы в поисках добычи. Один из них замер на бегу — как все почти мальчишки, он был босиком и бегал взад-вперед, чтобы согреться, — и пронзительно свистнул другому сорванцу, который, размахивая пачкой цветных литографий, кинулся к Чарльзу, наблюдавшему из-за кулис эту людную сцену.
Чарльз поспешно зашагал прочь, чтобы укрыться там, где потемнее. Вслед ему раздался визгливый мальчишеский голос, во всю глотку запевший непристойную балладу, которая пользовалась особой популярностью в описываемом нами году:
Пойдем-ка со мною, красавчик милорд,Мы славно вдвоем посидим;Сперва опрокинем по кружке пивца,А после тир-ли-ди-ли-лим — ого-го!А после тир-ли-ди-ли-дим.
Эта песенка, сопровождавшаяся гоготом и издевательскими выкриками, еще долго преследовала Чарльза; и, отойдя наконец на безопасное расстояние, он понял, что в лондонском воздухе незримо присутствует еще один компонент — физически не такой ощутимый, как запах сажи, однако столь же несомненный: аромат греха. Дело было даже не в жалких фигурах проституток, время от времени попадавшихся ему на пути: они провожали его взглядами, но приставать к нему не решались (их отпугивал его чересчур благопристойный вид — они искали добычу помельче), — дело было в атмосфере анонимности, свойственной большому городу; в ощущении, что здесь все можно скрыть и утаить и самому остаться незамеченным.
Лайм был полон всевидящих глаз — Лондон же казался населенным слепцами. Никто не глядел на Чарльза, никто не оборачивался ему вслед. Он был почти что невидимкой, как бы вовсе не существовал — и это наполняло его чувством свободы, чувством скорее горьким, потому что на деле он потерял свободу — так же как потерял Винзиэтт. Все в жизни было потеряно — и все вокруг напоминало ему об этом.
Мимо торопливым шагом прошли двое, мужчина и женщина; до Чарльза донеслась французская речь. Французы! У него мелькнула мысль: хорошо бы сейчас оказаться в Париже… вообще где-нибудь за границей… снова попутешествовать… Куда бы деться, куда бы деться… Раз десять он повторил в уме эти слова, но тут же мысленно одернул себя, коря за непрактичность, за отсутствие чувства реальности и чувства долга.
Он миновал длинный ряд конюшен — теперь на этом месте красуются модные одноквартирные коттеджи, а тогда царила обычная предвечерняя суета: конюхи орудовали щетками и скребницами; из-под навеса выводились упряжки; цокали копытами запрягаемые лошади; громко насвистывал кучер, занятый мытьем кареты, — близилось время разъездов, когда наемные экипажи были нарасхват. И Чарльзу пришла на ум теория, поразившая его самого: как это ни парадоксально, простому люду живется веселее и беззаботнее, чем господам; низы втайне счастливее верхов. Вопреки утверждениям радикалов, будто низшие слои общества страдают и стонут под гнетом пресыщенных самодуров-богачей, Чарльз видел в них вполне довольных жизнью паразитов. Он вспомнил, как несколько месяцев назад в Винзиэтте набрел на ежа. Он пошевелил его тростью — еж немедленно свернулся в клубок, и Чарльз разглядел между торчащими во все стороны колючками целый рой потревоженных блох. В тот раз натуралист взял в нем верх, и этот неаппетитный симбиоз пробудил скорее любопытство, чем отвращение; теперь же ему показалось, что роль ежа в этом прообразе сосуществования и взаимозависимости двух миров отведена ему самому, что единственное доступное ему средство самозащиты — свернуться, притворившись мертвым, и ощетинить иголки своих легко уязвимых аристократических чувств.
Некоторое время спустя он поравнялся с лавкой скобяных товаров и там помедлил, глядя сквозь стекло на лавочника в котелке и холщовом переднике; он отсчитывал свечи девочке лет десяти, которая стояла перед прилавком на цыпочках, сжимая в покрасневшем кулачке приготовленные заранее деньги.
Торговля. Коммерция. При воспоминании о предложенной ему сделке лицо Чарльза вспыхнуло краской стыда. Теперь он ясно видел всю ее оскорбительность; предложить ему нечто подобное можно было только питая откровенное презрение к его классу. Не мог же Фримен не понимать, что из Чарльза не получится торговец, что он не годится на роль лавочника. И сам он должен был сразу же ответить хладнокровным и категорическим отказом; но мог ли он решиться на это, если торговое дело тестя составляло источник его собственного будущего благополучия? Вот мы и подошли вплотную к тому, что возмущало Чарльза больше всего, что разъедало сейчас его душу: он чувствовал себя марионеткой в руках родителей невесты, мужем-товаром, покупаемым за деньги. Его не утешало то обстоятельство, что такого рода браки были в его кругу не редкость — они опирались на традицию, идущую от тех времен, когда брак по расчету рассматривался как чисто деловой контракт: одна сторона предлагала титул, другая деньги, и оба супруга обязывались соблюдать основные пункты договора — но никак не более того. Однако времена изменились; брак теперь представлял собою добродетельный, священный союз, благословляемый церковью, и основанием этого воистину христианского союза служила чистая любовь, а не чистоган. Даже если бы он сам, с несвойственным ему цинизмом, решил жениться исключительно по расчету, Эрнестина — он это твердо знал — никогда не смирилась бы с тем, чтобы чувство в их браке было отодвинуто на второй план. Она требовала бы неустанных доказательств того, что он женился на ней по любви и только по любви. За ее деньги он обязан был бы платить вечной признательностью; одни уступки неизбежно повлекли бы за собой другие — и рано или поздно, не мытьем так катаньем, его втянули бы в это ненавистное партнерство…
И тут, словно по какому-то роковому волшебству, он завернул за угол — и прямо перед ним, в конце переулка, утопавшего в коричневатом сумраке, возник высокий, ярко освещенный фасад. Чарльз думал, что находится где-то недалеко от Пиккадилли; но этот сияющий, как золото, дворец высился к северу от него, и он понял, что сбился с пути и оказался вместо того вблизи от Оксфорд-стрит — и, опять-таки по роковому совпадению, от той именно ее части, где расположен был мануфактурный магазин мистера Фримена. Как в трансе, он прошагал темный переулок до конца и, выйдя на Оксфорд-стрит, увидел здание магазина во всем его многоярусном великолепии — сверкающие зеркальные стекла витрин (вставленные, кстати, совсем недавно), а за ними — груды ситцев, кружев, готового платья, рулоны шерстяных материй. Особенно бросались в глаза скатанные или разложенные на прилавках ткани, окрашенные новоизобретенными анилиновыми красителями; казалось, что эти резкие, кричащие цветовые пятна отравляют самый воздух вокруг — в них было что-то нагло-вызывающее, от них разило нуворишеством. На всех товарах белели ярлычки с ценами. Магазин был еще открыт, и через распахнутые двери входили и выходили люди. Чарльз попробовал представить себе, как он сам входит в эти двери — но не смог. Он скорее бы поменялся местами с нищим, прикорнувшим в соседней подворотне.