Рассказы - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ваня смотрел спокойно, исподлобья леонардовскими своими глазами и не снял ушастой шапки.
— Ваня, я могу помочь вам, — сказал Христофоров. — Отпрячь лошадей, например…
Ваня на него взглянул, чуть улыбнулся:
— Нет уж, Алексей Иваныч, вас не надо. Сами справимся.
И с такою деловитостью на своих коротковатых ногах вышел с бабою, что Христофорову только осталось сесть на лавку да глядеть на таракана, на лучину, все по-прежнему потрескивавшую, на кудлатую головку девочки. «Ему восемнадцать лет, мне за сорок, и я его учитель, но он смотрит на меня, как на ребенка», голубые глаза Христофорова расширились и гипнотически уставились на проходившего мягко по лавке кота. Кот вытянул хвост, изогнулся, поблескивая электрическою шерсткой, тоже воззрился на Христофорова круглыми зеленоватыми зрачками. А потом ушел, пофыркивая чем-то недовольный.
Панкрат Ильич и Ваня скоро возвратились. И начался ужин в чужом доме, на изгрызанном столе, в душноватом сумраке полупустой избы.
Бабе с девочкой дали по ломтику сала и хлеба. Они жевали бессмысленно-сладостно. Панкрат Ильич ел много и серьезно, разгорелся, два раза икнул. Потом раскинул свой тулуп, угрюмо улегся на лавке.
— Как ворочаться будем… как доедем… — зевнул. — Царица небесная… Тетка, что слыхать под Москвой… отбирают шибко?
Баба запела с печки:
— Уж как отбирают, милые мои, уж надысь бабочки говорили, прямо все их обчищають…
— Экая стерва… Значит, настоящая стерва.
Он шумно выпустил из груди воздух. Лучина давно догорела, и огрызок ее с шипением упал в таз с водою. Темнота избы последнее, что получила человеческого, — слова Панкрата Ильича, не очень утешительные. А потом и он замолк. Лишь бурно закипела его грудь.
Христофоров лежал на спине на своей вытертой шубе. То ли было душно, новое ли место, только не спалось. Из окошка рядом лег свет луны, золотистой пеленой охватив нежные ворсинки меха. Они заиграли в нем радужными оттенками. Все тот же кот бесшумно, тайным татем прошел у стены по лавке и, войдя в полосу луны, вдруг остановился, выщербил свою спину, повернул к окну круглую морду и бессмысленно, но и безвольно загляделся. Его мягкая шерстка затеплилась сухим блеском… Христофоров лежал неподвижно, почти не дышал — не хотелось сгонять мгновенного очарованья. Пусть бы всегда вот так кот стоял, играла луна, и мех зыблился, и в этом обольщении, как в позлащенной раковине, все бы вот смотреть и жить…
Лунное полотно переползло далее. Кот ушел, открылся новый мир. Полотно накрыло голову Вани на угловой лавке, и взор Христофорова, как взор кота, безвольно, с нежностью уставился на нежный юношеский очерк, на румянец, на закрытые, так знакомо карие глаза.
Христофоров поднялся, встал, медленно шаркая валенками, вышел в сени. А потом отворил дверь на крылечко, сел. Он был взволнован и растроган. Сейчас, позднею безнадежной ночью, над умершею деревней дышал свежим и пустынным воздухом. Петухи сонно и печально прокричали.
Залитая лунным светом улица тянулась вдаль, кое-где белели в ней пятна нерастаявшего снега и чернели тени изб.
«Все очарования прошлого ушли, но они были, были…»
И если б Христофоров захотел, из тайного былого силою лунного воображения он легко, послушно вызвал бы видения своих развеянных любвей, всю смутно расточавшуюся нежность, все легкие, незавершенные и навсегда ушедшие свои волненья.
Но, освежившись ночным воздухом, он возвратился. Проходя мимо Вани, поправил его руку, чуть пригладил растрепавшиеся волосы и укрыл плечо тулупом. Ваня бормотал сквозь сон. Христофоров снова лег.
IIIВыехали на другой день очень рано — Панкрат Ильич хотел захватить морозца. Было совсем пасмурно, когда Ваня отворил ворота и двое розвальней, одни за другими, выехали на середину слободы. Христофоров забрался с ногами, кутался в шубу. Ваня и Панкрат Ильич шагали рядом. Холодный туман над всем висел. Холодное его безмолвие еще сильней открылось за деревней, когда пошли поля, тонувшие в молочной гуще, а перед глазами — только горб шоссе, кое-где с обтаявшей землей, мерзлым навозом, кое-где с тонким, пузырящимся ледком. По нем скользит, прочеркивая снежную полоску, подкова лошади.
Ехали долго, все подъем, прямой и ровный. Ни петуха и ни собаки, ни навстречу никого. Стало светлее. Неожиданно сбоку выступил корпус фабрики. Отворены ворота ни души. Окна повыбиты. Безмолвная труба, и на одном углу обнажены стропила.
Панкрат указал кнутовищем:
— Пролетариат празднует. Каждый день воскресенье. Видите, как крышу объедают? Это всё у них на продажу кровельное-то железо. Всё сообразят… Тут цельная деревня этим живет.
Он подошел вплотную к Христофорову. Глаза его вдруг свирепо загорелись.
— Я б этих сукиных детей, доведись мне… Панкрат Ильич был хуторянин, верст за десять от
города Вани и Христофорова. Землю у него общество отобрало, но он жил все-таки своим домком, и жил неплохо по сравнению с другими. Спекулировал чем мог, иногда, как теперь, ездил в Москву, и сейчас под сеном своих розвальней кое-что вез. Только бы провезти! И весь его тулуп, курчавая бородка, небольшие глазки, крепкие валенки на кожаных подошвах — выражали одно: ну, идти, делать взялся, так уж сделать, — и сдержанное волнение было в нем.
— Алексей Иваныч! — вдруг вскрикнул Ваня, остановив серую кобылу. — Поглядите-ка, что!
И он вылез из розвальней, подбежал к краю дороги. Христофоров с усилием разогнул затекшие ноги, перевалился через облучок и, поддерживая полы шубы, подошел тоже. В слегка разошедшемся тумане на начавшем отсыревать шоссе ржаво расползалась красноватая лужица. Кое-где были в ней сгустки, прожилки. По сторонам — несколько брызг.
— Нехорошо, — сказал Ваня. Ресницы карих его глаз слегка вздрогнули. И поослаб румянец на щеках.
Панкрат Ильич потрогал кнутовищем темно-бурую печенку:
— Я б живой не дался!
А потом обернулся к Христофорову и запустил руку в карман:
— У меня для таких есть гостинец, — и вынул небольшой револьвер. — Без этого теперь нельзя.
Сумрачно запахнув тулуп, догнал свои розвальни, рухнул в них, хлестанул мерина и погнал его рысью. Ваня по-прежнему сидел на облучке, серьезный и спокойный, в своей ушастой шапке. После долгого молчания сказал:
— А это хорошо, что у него оружие…
— А вы как, Ваня, скажете: вам жутко?
— Ну, ничего, мало ли, со всяким может быть. Нет, чего ж бояться… Разумеется, запаздывать не надо.
«Вот он всегда уравновешен и покоен». Христофоров слегка про себя улыбнулся и, как нередко с ним бывало, точно бы отдался уверенности, серьезности сидевшего рядом юноши. Да, это другой народ, другое племя! «Нынче Ваня у меня учится, завтра станет инструктором физической культуры, послезавтра — красноармейцем и купцом». Христофорова это не огорчало, скорее, радовало. Было приятно, что молодой и уверенный в себе юноша, так непохожий на комсомольца, — все-таки ученик его и друг, почтительный и внимательный. Ваня всегда осторожно и твердо подчеркивал именно уважение к Христофорову умственное. Было это и в том, как он слушал его— уроки ли, лекции ль. как говорил о нем. Но всегда Христофорову чувствовалось, что до конца перед ним Ваня не выскажется. И это ему тоже нравилось.
Между тем становилось теплей и светлее. Давно разошелся туман. Солнце, правда, не выглянуло, но легкий, сизо-сиреневый свет все же лег по полям, еще снежным, в проталинах, по бледным, чуть тронутым весною рощам, засиневшим лесам. Ехали той частью Подмосковья, где много небольших березовых лесов и перелесков, хорошо возделанных полей, уютных деревень, сельских церквей.
Христофоров снял шубу и в одном пальто шагал рядом с розвальнями.
Родина засветилась ему давно не виданной теплотою, прелестью. «Боже мой, есть еще весна, будут ручейки, первые лютики в лесу, хорканье вальдшнепа на заре…» Он вздохнул.
А дорога вновь уже шла под гору, к селу. Проехали мимо большого парка, в глубине которого розовел господский дом, — к нему вела аллея елочек. На Другой стороне дороги, на отлете— церковь в рощице. В селе Панкрат Ильич выбрал чайную с синей вывеской и подъехал к комяге, где несколько лошадей с распущенными хомутами, в розвальнях и пошевнях, жевали сено.
Вылезая, Христофоров сказал Ване:
— Нынче воскресенье, не зайти ль нам в церковь? Ваня улыбнулся карими своими глазами:
— Идите, Алексей Иваныч, я шубу лучше постерегу да кобыле корму задам.
Солнце совсем приветливо выглянуло из-за облаков. Явно зачернели откосы в селе, ручей побежал, текучая голубизна задрожала над дальней осиновой рощей. Грачи очень развоевались. Христофоров шел, дышал весной, и снова грустно-умиленное наплывало в его душу. Он попал в церковь к «Достойной». Медленно перезванивали на колокольне. Бабы и старики, несколько ребят. Дурачок, неизменный при деревенской службе, бурно крестил грудь и, подрагивая, весь подергиваясь, бил поклоны.