Вернуть Онегина. Роман в трех частях - Александр Солин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не обнаруживая в себе былого почтения, она с ироничной улыбкой и невесть откуда взявшимся упоением перебивала корифеев: «Тут я с вами, пожалуй, не соглашусь!». И это была ее единственная уступка великому соблазну объявить высокомерным римлянам: «Мне отмщение и аз воздам». Почему единственная? Ну, уж точно не от великодушия: рассказы двух модельерш среднего возраста, которых она с помощью Марины переманила на фабрику из Дома моделей, родили в ней здоровое разочарование и остудили мстительные поползновения. Утомленные высокомодными дрязгами и своеволием администрации, беглянки со страстью освобожденных рабынь описывали царившие там нравы, обличая то мелкое и низкое, что существуя рядом со всяким высоким искусством, бросает на него пусть и короткую, но густую и липкую тень. Слушая их, она живо представляла себя на их подневольном месте, осененном призрачной удачей, на которую она могла рассчитывать только став фавориткой или женой какого-нибудь начальника. Вот уж воистину: все что ни делается – к лучшему!
Весной того же года ей на работу неожиданно позвонил Колюня. На изумленный и радостный вопрос, как он ее нашел, Колюня ответил, что ее теперь в отрасли все знают и что она знаменитость и гордость ее родной фабрики, директором которой он теперь является. «Вот тут тебе все привет передают, хотят делегацией к тебе в гости приехать. Примешь?» – спросил он, перекрывая приветственный щебет женских голосов. Алла Сергеевна едва не прослезилась и назвала фамилии трех девчонок, которых она обязательно хотела бы видеть среди других. Через две недели приехали шесть девчонок – шесть точек отсчета, над которыми она так высоко и громко вознеслась. Алла Сергеевна провела с ними два дня, уделив им щедрое, солнечное внимание. Оказалось, что у всех у них есть сердце, а у сердца – добрая и нежная память. «Почему сам не приехал?» – проводив девчонок, упрекнула Колюню по телефону растроганная Алла Сергеевна. Тот помялся, а затем признался:
«Я очень хотел приехать, но потом понял, что лучше мне тебя не видеть, иначе со мной опять такое начнется…»
Смутившись, она попросила простить ее. За все. Он понимает, о чем она.
«Понимаю…» – с былой покорностью откликнулся Колюня.
В тот год она вплотную приблизилась к своей мечте – собственному дому моды. Для этого в конструкторском бюро была создана творческая группа, которую она курировала лично. Вместе с Мариной Брамус и одержимыми сообщницами, прозванными на фабрике «творчихами», они регулярно соединялись для захватывающего дух свободного полета. Воспаряя над помятой землей на немнущихся крыльях вдохновения, они возвращались с новыми идеями и эскизами. И вопросами. Ну, например: человек симметричен. Кто прав – тот, кто следует его симметрии или разрушает ее? Или вот еще: высокая мода – это резервация для посвященных или полигон для ширпотреба? Или такие: может ли пестрое быть элегантным, и как избежать бесовщины вкусовщины? Ну, и совсем серьезный: женские бедра – это часть или центр композиции?
Одновременно с этим готовились помещения главного штаба ее модных войск: ей хотелось, чтобы он наконечником копья застрял именно в Кузнецком мосту, для чего там в одном старинном пятиэтажном особняке были выкуплены два этажа. Помещения переделали и оборудовали, как того требовал Дух Высокой Моды, и в июле девяносто девятого в них появились его первые слуги. Оставалось лишь объявить о рождении «Модного Дома Аллы Клименко», что и решено было сделать в сентябре того же года.
В начале августа они, как уже повелось, всей семьей уехали в Испанию, и там она, распуская пружину забот и освобождаясь от груза усталости, дефицита алости и избытка аллости сергеевности, целую неделю приходила в себя.
Попадая в объятия мужа, чтобы невразумительно и бесчувственно отозваться перед сном на его очередную попытку оживить ее страсть, она тут же засыпала, успев пожаловаться: «Ах, как я устала, как я устала!». Когда через неделю его попытки увенчались успехом, и громкие любовные утехи вернулись к ним, она, с испуганным смущением обозревая болото любовной немощи, из которого только что выбралась, дала себе слово впредь обходить его стороной. «Боже мой, как же он, большой, сильный и влюбленный терпел ее, такую прохладительную, столько времени!» – корчилась ее совесть.
Днем на пляже, сидя в шезлонге, она тонула в ленивой истоме. Наводя радужно трепещущие ресницы на золотое испанское крыльцо у самой кромки воды, на котором возились ее царь-царевич, король-королевич, она с дремотным умилением следила за их беспечной возней.
Отец для пятилетнего сына был, безусловно, важнее, чем мать. Ангельским, обрамленным белокурыми кудрями личиком ребенок походил на нее, в остальном же являл собой самый ранний, крохотный набросок отцовской стати, контуры которого способен подметить лишь материнский глаз. Он с миниатюрным подобием держал спинку, переставлял ножки, орудовал крепкими ручками, вскидывал головенку – словом, по-новому, по-своему проживал отцовские движения. До чего же, однако, неподкупно точна копировальная машина природы!
Думала ли она о втором ребенке? Не просто думала – она мечтала о девочке! Но сначала в ее мечты вмешалась фабрика, затем сквозь марево ближайшего будущего забрезжил Модный Дом, а теперь двусторонние заботы и вовсе взяли ее за горло. Ну как тут заводить ребенка? Может, через пару лет, когда и фабрика, и Дом (те же дети, кстати говоря) немного подрастут и смогут обходиться без нее. Так она и ответила мужу, когда он ее однажды об этом спросил. «А не поздно будет?» – поинтересовался он с сомнением. И она мужественно ответила: «Нет, конечно, если ты очень хочешь – давай родим…» Но, видимо, лицо ее говорило об обратном, потому что Клим обнял ее и сказал: «Тебе решать!». И она горячо и торопливо принялась его убеждать, что женщины рожают и в сорок, а ей к тому времени будет всего тридцать шесть! Больше Клим на эту тему разговоров не заводил.
Бирюзовыми оборками колыхалось коммунальное море, выталкивая на золотой берег прозрачные, гулко-шипящие строчки: «мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог…», «теперь, я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать…». Пятнистый африканский ветерок терся о кожу горячей леопардовой шкурой, невнятные пляжные голоса – поводыри слепого сна – вспыхивали солнечными бликами в затуманенном мозгу.
«С этой работой я запустила и мужа, и ребенка… – путалась в предсонных сетях рыбешка-мысль. – Надо сбавить прыть. Невозможно тащить на себе и фабрику, и Дом…»
Тягучее, ленивое, охраняемое праздным покоем внутреннее созерцание одолевало ее. Случайные образы всплывали из затянутой илом памяти и радужными пятнами колыхались на ее поверхности. Черты одного из них прояснились и сложились в Сашкино лицо – далекое и безмятежное. «Почему оно здесь, зачем оно здесь?» – сонно подумала она.
Вот ведь странность: невзирая на то, что Сашкино имя всегда было у нее на языке, причем в его самом ласкательном, придыхательном виде, самого носителя имени она почти не вспоминала. Со дня их московского расставания минуло уже шесть с лишним лет (о, господи, куда так мчится время!) и четыре года, как он пытался раздобыть у матери ее адрес. За это время лишь случайные, беглые зарницы памяти напоминали ей о нем. «Надо непременно узнать, что с ним…» – пометила она себе на полях сентябрьского ежедневника и поплыла дальше.
Тот отпуск выдался на редкость спокойным и благостным. С утра Клим уединялся с Маркушей и помощником в кабинете, а они с сыном и двумя охранниками отправлялись на частный пляж, куда к ним позже присоединялся их любимый папочка с друзьями. В тот год ему исполнилось пятьдесят два, но был он по-прежнему крепок и прям: коварная рана в живот его не согнула. Может, только пристальней стал взгляд, да гуще отливал ковылем бурый ежик волос. Ах, как она любила протяжно пройтись по нему рукой, наблюдая, как чистая поперечная полоса движется к затылку и как восстает из-под ее ладони сухой своенравный волос!
«Кли-имушка… Кли-имушка мой…» – нежно приговаривала она, заглядывая в его лицо. Так гладят любимую кошку и обожаемого мужа, и они одинаково завороженно затихают в такой момент. Даже сегодня ее ладонь помнит мягкое покалывание его волос.
Солнце любило его кожу за отзывчивость и охотно оседало на ней. В два-три приема он покрывался ровным загаром цвета розовой копчености, который затем сгущался до кофейного, превращая его в мавра. И чем темнее становились его лицо и шея, тем громче серебрился ежик волос, тем заметней звучали белки глаз. Ей, чтобы стать мавританкой, требовалось не менее недели. Наливаясь днем кофейным оттенком, как июльская листва темной зеленью, они шоколадными скульптурами укладывались вечером в постель, подставляя возбужденным глазам, рукам и губам бледное сияние своих заповедных, нетронутых загаром мест. С виноватым энтузиазмом наверстывала она упущенные ласки, шепот, сдавленный лепет, волнистые стоны, самозабвенный финал и горячую истому удовлетворения. «Тебе хорошо было?» – спешила удостовериться она, с постельным удобством устраиваясь на нем и нежно целуя дубленую кожу его лица, пострадавшие от лобового столкновения губы, короткие сомкнутые ресницы, сломанный нос, колючие выгоревшие брови.