Легенда о Сан-Микеле - Аксель Мунте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день, когда я искал труп шведского консула под развалинами отеля "Тринакрия", передо мною появился солдат и взял ружье на прицел. Я был арестован и отведен на ближайший караульный пост. Дежурный офицер не без некоторого труда разобрался в моей малоизвестной национальности, затем внимательно изучил пропуск, подписанный префектом, и наконец освободил меня, ибо единственной найденной у меня добычей был обгоревший журнал шведского консульства. Но я ушел, испытывая некоторую тревогу, так как заметил недоуменный взгляд офицера, когда я не сумел назвать свой адрес - я не знал даже названия улицы, на которой жил мой любезный хозяин. Тем временем наступили сумерки, и вскоре я побежал со всей мочи, так как мне почудилось, что за моей спиной раздаются тихие шаги, словно кто-то меня выслеживал. Однако я добрался до своего ночного приюта без всяких приключений. Синьор Амедео и его товарищи уже спали на своих матрацах. Я, как всегда, был отчаянно голоден и тут же принялся за ужин, который оставил мне мой заботливый хозяин. Я решил не ложиться до их ухода и предложить синьору Амедео помочь ему разыскивать его имущество. Не успел я подумать, что я должен отблагодарить его за гостеприимство хотя бы таким образом, как снаружи раздался пронзительный свист и тяжелые шаги. Кто-то спускался по лестнице. В одно мгновение трое спящих вскочили с матрацев. Раздался выстрел, и по ступенькам к моим ногам скатился карабинер. Я быстро наклонился, чтобы посмотреть, жив он или мертв, и вдруг увидел, что синьор Амедео целится в меня из револьвера. В тот же миг в комнату хлынули солдаты, раздался еще один выстрел, и после отчаянной борьбы все трое были схвачены. Когда моего хозяина вели мимо меня в наручниках, связанного крепкой веревкой, он повернул голову и бросил на меня взгляд, исполненный дикой ненависти и такого презрения, что у меня кровь застыла в жилах. Полчаса спустя меня снова отвели на тот же пост, где и заперли на ночь. Утром меня допрашивал тот же офицер, уму и благожелательности которого я, вероятно, обязан жизнью. От него я узнал, что мой хозяин и его товарищи были сбежавшими из тюрьмы преступниками, присужденными к пожизненному заключению, и что все они "pericolosissimi" [89]. Амедео был знаменитым разбойником, который в течение многих лет держал в страхе окрестности Джирдженти и имел на своем счету восемь убийств. Это он со своими подручными ограбил накануне Неаполитанский банк и убил двух сторожей, пока я мирно спал на его матраце. Все трое были на рассвете расстреляны. Они потребовали священника, исповедались в грехах и смело встретили смерть. Офицер поблагодарил меня за важную роль, которую я сыграл в их поимке. Я посмотрел ему в глаза и сказал, что отнюдь этим не горжусь. Я уже давно понял, что не гожусь в прокуроры, а тем более - в палачи.
К сожалению, мое приключение дошло до ушей корреспондентов, которые дежурили у границ запретной зоны - в город их не пускали, и правильно делили. Все они жаждали сенсационных новостей - и чем неправдоподобнее, тем лучше, а моя история, разумеется, могла показаться весьма неправдоподобной тем, кто не побывал в Мессине в первую неделю после землетрясения. Но мне повезло: моя фамилия была записана неправильно, и это спасло меня от широкой известности. Но затем я узнал от компетентных лиц, что это не спасет меня от длинной руки Мафии, если я останусь в Мессине, и на следующий день я отплыл на лодке береговой охраны в Реджо.
Реджо, где при первом же подземном толчке погибло двадцать тысяч человек, был столь же неописуем, как и незабываем. Еще ужаснее был вид маленьких, разбросанных среди апельсиновых рощ прибрежных селений. Эта прекраснейшая область Италии превратилась теперь в огромное кладбище, где среди развалин лежало более тридцати тысяч мертвецов и много тысяч раненых две ночи они без всякой помощи оставались вод проливным дождем, который затем сменился ледяным ветром с гор, а рядом по улицам, обезумев, бегали тысячи полуголых людей и вопили от голода. Еще дальше к югу землетрясение, по-видимому, достигло наивысшей точки. В Пелларо, например, где из пяти тысяч жителей в живых осталось лишь человек двести, я не мог даже различить место прежних улиц. Церковь, в которую забились переруганные люди, обвалилась при втором толчке и похоронила всех в ней, находившихся. Кладбище было усеяно разбитыми гробами, которые буквально выбросило из могил, - я уже видел это жуткое зрелище на кладбищах Мессины. На куче развалин, оставшихся от церкви, сидело человек десять женщин, дрожавших от холода в своих, лохмотьях. Они не плакали, они ничего не говорили, и только сидели неподвижно, склонив головы и полузакрыв глаза. По временам одна из них обращала тусклый взор на старого священника в ветхой сутане, который стоял несколько поодаль в группе мужчин и отчаянно жестикулировал. Иногда он с ужасающим проклятием потрясал кулаками в ту сторону, где за проливом лежала Мессина, Мессина - город Сатаны, Содом и Гоморра одновременно, причина их бедствия! Разве он не предсказывал, что рано или поздно это скопище греха... - выразительный взлет и падение старческих рук яснее слов объясняли суть пророчества. Castigo di Dio! Castigo di Dio! [90]
Я достал из сумки краюшку черствого хлеба и протянул его женщине, которая сидела рядом со мной, держа на коленях ребенка. Она молча схватила хлеб, тотчас вытащила из кармана и дала мне апельсин, оторвала зубами кусок от краюшки, сунула его в рот своей соседке, которая, по-видимому, готовилась стать матерью, а сама принялась пожирать остальное с жадностью изголодавшегося животного. Потом тихим, монотонным голосом она стала рассказывать, что сама не знает, как спаслась с ребенком у груди, когда при первом staccata обвалился их дом. А потом до рассвета она старалась разобрать обломки, чтобы спасти двух других своих детей и мужа - она слышала их стоны до самого утра, а потом, после второго staccata, все смолкло. Лоб у нее был рассечен, но ее маленький был, слава богу, невредим. С этими словами она дала грудь ребенку, прекрасному мальчугану, совсем голому и крепкому, как новорожденный Геркулес. Рядом с ней в корзине под охапкой гнилой соломы спал другой грудной ребенок - она подобрала его на улице, а чей он - никто не знает. Когда я собрался уходить, младенец-сирота запищал, и, выхватив его из корзинки, она дала ему вторую грудь. Я смотрел на эту простую калабрийскую крестьянку с могучими руками и широкой грудью, на двух прекрасных, усердно сосущих детей, и внезапно припомнил ее имя. Это была Деметра Великой Греции, Великая Матерь римлян. Это была сама Мать Природа, и над могилами сотен тысяч из ее груди лился неиссякаемый поток жизни.
****
Но вернемся к мисс Холл. Высочайшие особы доставляли ей столько хлопот, что она лишь с большим трудом успевала следить за моими пациентками. Покидая Париж, я лелеял надежду, что навсегда избавлюсь от дам с расстроенными нервами. Но надежда эта не оправдалась: они переполняли мою приемную на площади Испании.
К старым, замучившим меня знакомым с авеню Вилье добавилось все возрастающее число новых пациенток, которых навязывали мне другие истомленные невропатологи, движимые вполне извинительным чувством самосохранения. Одних капризных психопаток всех возрастов, являвшихся ко мне по рекомендации профессора Уэр-Митчелла, было вполне достаточно, чтобы подвергнуть тяжелому испытанию рассудок и терпение любого человека. Венский профессор Крафт-Эбинг, знаменитый автор "Сексуальной психопатии", также постоянно посылал ко мне пациентов обоего пола или вовсе его не имеющих ладить с ними было чрезвычайно трудно, и особенно с женщинами. К моему большому удивлению и удовольствию, через некоторое время ко мне все чаще стали являться больные, страдавшие различными нервными расстройствами, которым меня, несомненно, рекомендовал Шарко, хотя они никогда не вручали мне никаких рекомендаций. Многие из них были почти душевнобольными, не вполне ответственными за свои поступки. Другие же оказывались просто сумасшедшими, от которых можно было ожидать всего. Впрочем, с сумасшедшими легко быть терпеливым - признаюсь, я всегда в тайне питал к ним слабость. Немного доброты - и они не будут доставлять вам никаких хлопот. Другое дело истерички - с ними не хватит никакого терпения, а что до доброты - то часто она бывает просто противопоказана: они только и ждут, как бы злоупотребить твоей добротой. Чаще всего они не поддаются лечению, во всяком случае вне больниц. Успокоительными средствами можно оглушить их нервные центры, но вылечить их невозможно. Они остаются тем, чем были: клубком душевных и телесных расстройств, мукой для себя и близких, проклятием для врачей. Гипноз, оказывающий такое благотворное действие при стольких ранее неизлечимых душевных заболеваниях, при истерии, как правило, просто вреден. И в любом случае следует ограничиваться внушением "в состоянии бодрствования" - по определению Шарко. Впрочем, гипноз тут просто не нужен: эти беспомощные женщины и так слишком склонны подчиняться лечащему врачу, цепляться за него, видеть в нем единственного человека, способного их понять, и обожествлять его. И дело неизменно кончается подношением фотографических карточек - ничего не поделаешь, il faut passer par la [91], как говаривал Шарко со своей мрачной усмешкой. Я давно терпеть не могу фотографий, и с шестнадцати лет отказывался сниматься - за исключением того случая, когда во время войны я работал в Красном Кресте и мне понадобилась фотография для паспорта. Я не дорожил даже фотографиями моих друзей, так как их черты запечатлеваются на сетчатке моего глаза куда более точно и без малейшей ретуши. Для того, кто изучает психологию, фотографическое изображение человеческого лица ценности не имеет. Но старая Анна обожала фотографические карточки. С того знаменательного дня, когда она из жалкой продавщицы цветов на площади Испании стала привратницей в доме Китса, Анна принялась коллекционировать фотографии. Нередко, отчитав ее за какой-нибудь из ее многочисленных недостатков, я затем посылал в каморку Анны под лестницей Тринита-деи-Монти голубя мира с фотографией в клюве. А когда, замученный бессонницей, я навсегда покинул дом Китса, Анна завладела целым ящиком моего письменного стола, который был полон фотографическими карточками всех сортов и размеров. Должен откровенно сознаться, что я был рад от них отделаться. Анна тут ни при чем - во всем виноват я. На следующий год, когда я ненадолго посетил весной Париж и Лондон, я заметил, что многие из моих бывших пациентов и их родственники держатся со мной весьма сухо, чтобы не сказать холодно. Когда, возвращаясь на Капри, я проезжал через Рим, времени у меня было только-только чтобы пообедать в шведском посольстве. Посланник был мрачен, и даже очаровательная хозяйка дома почти не прерывала молчания. Когда я собирался на вокзал, чтобы с ночным поездом отправиться в Неаполь, мой старый друг сказал, что мне давно пора возвратиться на Капри и весь остаток дней провести среди собак и обезьян. В приличном обществе мне больше делать нечего. То, что я натворил, выехав из дома Китса, побивает все прежние мои выходки. И со сдержанной яростью он рассказал мне о том, как в прошлый сочельник случайно оказался на площади Испании, по обыкновению заполненной туристами. И вдруг у дверей дома Китса он увидел Анну - перед ней на столике лежали стопки фотографий, и она пронзительно взывала к прохожим: