Сила обстоятельств: Мемуары - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фон, трагический или спокойный, на котором разворачиваются события моей жизни, наделяет их истинным смыслом и создает их единство; я постаралась не соединять их между собою однозначными, а следовательно, искусственными связующими нитями. Так почему же, если подведение итога кажется мне столь необходимым, я взяла за основу хронологический порядок, вместо того чтобы выбрать другое построение? Я об этом размышляла, я колебалась. Прежде всего потому, думается, что главное значение в моей жизни имеет бег времени; я старею, мир меняется, в моем отношении к нему тоже наступают перемены; показать эти изменения, показать созревание, а потом неотвратимое наступление старости, и у других, и у меня самой, — что может быть важнее. Это вынуждает меня послушно следовать за чередой прожитых лет.
Так что после этой интермедии я продолжаю свой рассказ с того, на чем остановилась.
ЧАСТЬ II
ГЛАВА VI
Молодые женщины остро чувствуют, что подобает делать, когда перестаешь быть молодой, и чего не подобает. «Не понимаю, — говорят они, — как можно краситься в блондинку, если тебе за сорок, выставлять себя напоказ в бикини, кокетничать с мужчинами. Когда я доживу до этого возраста…» Этот возраст наступает: они красятся в блондинок, носят бикини, улыбаются мужчинам. В тридцать лет я тоже заявляла: «После сорока от определенной любви следует отказаться». Я терпеть не могла «старых кляч», как я их называла, и обещала себе, когда моя шкура поизносится, сдать ее на свалку. Однако это не помешало мне в тридцать девять лет пережить любовную драму. Теперь мне сорок четыре, и я погрузилась во мрак страны забвения, но, как я уже говорила, если тело мое свыклось с этим, то воображение не желало мириться. И когда представился случай возродиться еще раз, я за него ухватилась.
Июль подходил к концу. Я собиралась поехать на автомобиле в Милан, куда Сартр доберется на поезде, потом мы вместе отправимся в двухмесячное путешествие по Италии. Тем временем Бост и Ко по заданию издателя Нажеля радостно готовились лететь в Бразилию собирать материалы для путеводителя. Они купили себе белые смокинги, и Бост пригласил нас отпраздновать их отъезд. Я предложила ему пригласить также Ланзманна. Вечер затянулся допоздна, мы выпили. Наутро у меня зазвонил телефон. «Я хотел бы пригласить вас в кино», — сказал Ланзманн. «В кино? А на какой фильм?» — «На любой». Я задумалась: последние дни перед отъездом были перегружены, но я знала, что не должна отказываться. Мы условились о встрече. К моему величайшему удивлению, положив трубку, я расплакалась.
Через пять дней я покидала Париж; стоя на краю тротуара, Ланзманн махал рукой, пока я включала сцепление. Что-то произошло, что-то, я была уверена, начиналось. Я вновь обрела тело. Разволновавшись в минуты прощания, я сначала кружила в предместьях, затем выехала на шоссе номер семь, радуясь тому, что передо мной расстилается эта длинная лента километров, давая возможность для воспоминаний и фантазий.
В то лето по всей Италии термометры почти постоянно показывали сорок градусов. Сартр писал продолжение «Коммунистов и мира»; мне хотелось работать и хотелось совершать прогулки: нам удалось совместить обе эти страсти, но не без труда. Мы осматривали, бродили, шагали, пожирали километры всю первую половину дня, бесстрашно встречая самые знойные часы на ногах или в автомобиле. Когда, совсем разбитые от усталости, мы оказывались у себя в комнатах — где обычно нечем было дышать, — то, вместо того чтобы отдыхать, хватались за авторучки. Мне не раз случалось откладывать свою, чтобы погрузить в холодную воду раскрасневшееся лицо.
Ланзманн во время каникул совершил поездку в Израиль, мы переписывались. В Париж он вернулся через две недели после меня, и наши тела с радостью вновь обрели друг друга. Мы начали строить свое будущее, рассказывая друг другу о прошлом. Определяя себя, он прежде всего говорил: я — еврей. Я знала тяжесть этих слов, но никто из моих еврейских друзей не разъяснил мне в полной мере их смысла. Свое положение еврея — по крайней мере, в отношениях со мной — они обходили молчанием. Ланзманн его отстаивал. Оно определяло всю его жизнь.
Ребенком он сначала гордился этим. «Мы повсюду», — с гордостью говорил ему отец, показывая карту мира. Но когда в тринадцать лет он открыл антисемитизм, земля содрогнулась, и все рухнуло. «Да, я — еврей», — признавался он, и сразу речь становилась иной, собеседник превращался в слепого, глухого, разъяренного зверя; и он чувствовал свою вину за это превращение. Низведенный в ту же минуту до абстрактного понятия «еврей», он ощущал себя изгоем. Отторжение, случившееся в силу такого отличия в самом конформистском возрасте, навсегда наложило на него отпечаток. Гордость к нему вернулась благодаря отцу, который с первых дней стал участником Сопротивления. Сам он создал в лицее Клермон-Феррана подпольную организацию и с октября 1943 года сражался в маки. Так на своем собственном опыте Ланзманн открыл в евреях не униженных, смирившихся и обиженных, а борцов. Шесть миллионов истребленных мужчин, женщин, детей принадлежали к великому народу, никаким предопределением свыше не обрекавшемуся на мученичество, но ставшему жертвой варварского произвола. Воскрешая в памяти эти злодеяния, он плакал по ночам от ярости и из ненависти, которую питал к палачам и их пособникам, он воспринял на свой счет отторжение, которым его покарали, и стремился быть евреем. Имена Маркса, Фрейда, Эйнштейна наполняли его гордостью. Он сиял от радости каждый раз, как обнаруживал, что какой-то знаменитый человек был евреем. Еще и сегодня, когда, прославляя великого советского физика Ландау, не говорят, что он еврей, Ланзманна охватывает гнев.
Нашему миру он противопоставлял буффонаду, крайности, сумасбродство. В двадцать лет, готовясь в лицее Людовика Великого к поступлению в «Эколь Нормаль», он позаимствовал сутану и собирал пожертвования в богатых домах. Между тем вызывающий поступок был всего лишь уловкой. Ланзманн все еще тосковал по своим детским годам, когда он был евреем, но все люди были братьями. Его разорвали на куски, а мир обратили в хаос: он пытался собрать себя вновь и обрести порядок. В двадцать лет он верил в универсальность культуры и с восторгом трудился, чтобы овладеть ею, но у него появилось ощущение, что она не принадлежит ему полностью. Тогда он обратил свои надежды к истине, которая всех примиряет, но люди противопоставляют ему страсти и корысть и остаются разобщенными. Марксизм он воспринял как нечто само собой разумеющееся, вроде собственного существования: марксизм внятно объяснил ему суть человеческих конфликтов и заставил отбросить свою субъективность. Принимая идеологию коммунистов, узнавая в их целях свои мечты, он верил им с раздражавшим меня порой оптимизмом, хотя на деле то была обратная сторона глубокого пессимизма: ему требовались поющие завтрашние дни, чтобы компенсировать терзавшую его душевную боль. Склонность Ланзманна к манихейству удивила меня, ибо он обладал острым и даже изощренным умом; нередко он корил себя за это, но помешать этому был не в силах. У него отобрали все, и потому он не терпел никаких утрат: в своих противниках ему необходимо было видеть абсолютное Зло, а лагерю Добра следовало быть безупречным, дабы воскресить потерянный рай. «Почему ты не вступаешь в компартию?» — спрашивала я. Такая перспектива пугала его. Между симпатией, даже безусловной, и вовлеченностью — огромная дистанция, которую он не мог преодолеть, так как ничто не казалось ему достаточно реальным, и в особенности он сам. В детстве, заставляя его отречься либо от своего «еврейства», либо от своей индивидуальности, у него украли собственное Я, и, говоря «я», он полагал, что это самозванство. За отсутствием критерия он с легкостью становился на точку зрения людей, которых уважал, но все-таки был упрям и непримирим. Он не находил сил противостоять своим эмоциям и желаниям, необузданности своего воображения, не хотел их контролировать. Сартр, большинство моих друзей и я сама, все мы были пуританами; мы следили за своими реакциями и редко открыто выражали свои чувства. Непосредственность Ланзманна была чужда мне. А между тем именно своими излишествами он и привлек меня. Подобно ему, я исступленно относилась к своим планам, вкладывая маниакальное упорство в их осуществление. Я могла отчаянно плакать, сохраняя в душе что-то вроде сожаления о прежних своих приступах ярости.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});