Год людоеда. Игры олигархов - Пётр Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Согласен. Хорошо, а как люди пишут за каких-то животных? Ты что, тоже можешь написать рассказ от лица этой табуретки? — Уздечкин увеличил свое оружие усмирения до максимальной длины и стал окончанием дубинки тереть себе спину. — После вчерашнего зудит… А как мужики за баб пишут? Ощущения-то разные?! Или взрослый за ребенка: ты что, все о себе помнишь?
— Да, я помню все, но, между прочим, несколько выборочно. Какие были крылышки у стрекозы, которую я в четыре года поймал, помню, а что ел три дня назад на завтрак — нет. Мне кажется, человеческая память сама отбирает то, что для человека наиболее важно. Математику — одно. Скрипачу — другое. В зависимости от настройки. Вообще я себя помню с одного года. Почему я в этом так уверен? Потому что бабушка мне говорила, что именно в этом возрасте меня за щеку укусил соседский спаниель. Видишь шрам под глазом? — Геродот прижал большим пальцем левой руки округлость своей выдающейся скулы, а указательным — висок и растянул свою смуглую кожу, очевидно считая, что его шрам станет так более удобным для обозрения. — Ну вот, а я прекрасно помню, как меня в больнице кололи в живот. Кто и что говорил, как окружавшие меня люди выглядели, не помню, а вот как кололи — помню. И еще помню, как я сидел на полу, а может быть, на маленьком детском стульчике, а вокруг меня сновали люди в белых халатах. Как парусники вокруг пловца.
— Ну хорошо, а как люди этому учатся? Что, есть такие специальные курсы или институт? — Уздечкин уменьшил дубинку и повесил ее за пояс. — Ну вот боксу могут научить, стрельбе, а этому как?
— Да есть, конечно. Вон, в Москве Литературный институт работает, который еще Максим Горький основал. В наш универ можно на журналистику или филфак поступить. Но главное-то не в этом. Есть такая формула: писать не учат! — Сидеромов встал с засаленной табуретки, оправил камуфляж и скосился на свое сомнительное отражение в увешанном паутиной треснутом оконном стекле. — Если тебе есть чем поделиться с другими людьми, ты сядешь и будешь писать, а если нет — все псевдотворческие потуги, я думаю, тщетны.
— Слушай, а если ты все время разный, ну как ты сам выражаешься: сегодня — чайник, завтра — пенсионер, позже — вампир, — вольтануться-то нельзя? — Еремей тоже окинул взглядом крепкую, но не такую могучую, как у него самого, фигуру друга и посмотрел на свои опухшие после ночной битвы кулаки. — Ты сам себя по концовке не боишься потерять?
— Чем больше я пишу, то есть чем глубже погружаюсь в мир чужих судеб, тем яснее чувствую, что у меня нет своего собственного лица, нет желаний, нет убеждений. Сейчас я понимаю, что это началось у меня в детстве: я постоянно закрывал свое лицо чьей-то маской и играл чью-то, но не свою роль. Я подражал тем людям, животным, даже предметам, которые производили на меня ощутимое впечатление, я копировал их речь, манеры. Иногда мне даже казалось, что у меня проявляется внешнее сходство с каким-то негодным старикашкой-педофилом или сожженным молнией деревом, с вывихнутыми ветром разлапистыми ветвями. Ты мне можешь и не поверить, но я уверен, бывали случаи, когда меня вполне могли спутать с одним из моих оригиналов. — Сидеромов лукаво глянул на собеседника и улыбнулся. — А безумие меня не пугает. На людей посмотришь, так среди них нормальный человек — чрезвычайно редкий случай. Я ведь работаю не ради того, чтобы добиться каких-то почестей или поразить мир, — нет, мне действительно бывает необходимо поделиться с кем-то версией того или иного созревшего во мне героя или сюжета.
— У нас с тобой сегодня такая задушевка пошла, что я решил с тобой одной темой поделиться. О своей первой любви. Давай я тебе про нее расскажу, а ты напишешь. Ну если не сейчас напишешь, значит, потом. Я в армии эту историю полгода рассказывал. Такое бывает раз в жизни. Теперь я знаю, что сильнее этого чувства в своей жизни ничего уже не испытаю. У нас в школе была одна девчонка. Катя Драч. Тощая, длинная — жердина. В День армии в школе был вечер. На него Катька пришла вдвоем с девчонкой. От вида этой новенькой все наши просто обалдели. Знаешь, я не могу тебе сказать, что в ней такого, потому что тут надо учитывать не только внешность, но и характер, все ее поведение. Кстати, вы с ней по характеру чем-то похожи: для нее также не существует тех ценностей, которые есть для всех, ну деньги там, тряпки, а сама она как не от мира сего. Ее зовут Дарья. Все ребята в нее сразу влюбились. Все приглашали ее на танец, и с каждым она танцевала. Одета она была по последней моде, а я как пошел в школу, так и на вечер явился: джинсы старые, с дырами, ботинки в грязи. Я ее тоже пригласил. Держалась она со всеми во время танца одинаково: одна рука на талии, другая — на плече, и никаких прижиманий, ничего такого. — Уздечкин замолчал, словно к чему-то прислушиваясь или давая возможность что-либо сказать своему поверенному в сердечных делах. Геродот молчал, склонив голову на согнутую и поставленную на стол руку. Еремей вздохнул и продолжил: — После вечера я пошел ее провожать, потом мы с ней гуляли, но она единственная девчонка, с которой у меня ничего не было. К тому же я так ее до конца и не понял. Перед тем как уйти в армию, я виделся с Дашей. На работе получил деньги. Тысячи полторы. Зарядил такси. Водила — какой-то бывший инженер. Я объяснил ему, что мне надо. Заехали за Дашей. Вначале поехали кататься по городу. Я вышел около магазина, взял бутылку шампанского, конфет шоколадных и блок сигарет. Поехали за город. Я попросил шефа зарулить куда-нибудь, где можно хорошо посидеть на природе с девчонкой. Заехали в лес. Потом поехали мимо поля. Опять лес. Озеро. Водила спросил, заехать ли за нами вечерком? Я сказал — не надо. Мы походили вокруг озера. Потом сели. Выпили шампанского. Покурили. Она вдруг сказала, чтобы я ушел и погулял по лесу. Она хотела остаться одна. Я поболтался какое-то время. Вернулся. Она лежала на траве с закрытыми глазами. Я сказал что-то. Она не ответила.
Я сел рядом. Закурил. Теперь я думаю, что это был как раз тот момент, когда между нами могло что-то произойти. Зря я им, конечно, не воспользовался. Через какое-то время она поднялась, сказала, что теперь ей хочется уехать. Мы дошли до шоссе. Я взял такси. Когда ехали, она сказала, что я ее в армии непременно забуду, вернусь и даже не зайду. Я спросил, будет ли она писать мне? Сказала — не знает. Потом вдруг велела мне закрыть глаза и протянуть руку, а потом зажать то, что она мне даст, и не смотреть, пока мы не расстанемся. Когда подъехали к ее дому, я почувствовал, что сейчас все закончится, что это было самое лучшее в наших отношениях и дальше уже ничего подобного не будет. Выходя из машины, она попросила меня не провожать ее. Я вылез и сел на капот. Она дошла до парадной, повернулась вдруг и закричала, чтобы я уходил. А я, точно пьяный, заорал, что не уйду никогда, а буду стоять тут, пока она не согласится выйти за меня замуж. Я отпустил машину и побежал к ней. Она не ушла и вообще не двигалась с места, словно ее что-то не пускало. «Я же тебе сказала: уходи! — повторила она мне, когда я подошел. — Уходи, пожалуйста. Я тебя прошу. Ты же видишь, что я ничего не могу с собой сделать!» И заплакала. А кругом — люди. Представляешь, какое зрелище! «Ну, раз ты просишь, я уйду», — сказал я, повернулся и пошел. И ты знаешь, ни разу не обернулся. Я решил, что не оглянусь, если она меня не позовет, а она не окликнула. Я решил, что пойду в ресторан и напьюсь до смерти. Взял машину и только тут обратил внимание на то, что в моей руке что-то зажато. Я разогнул кисть — на ладони лежал флакончик духов. И ты знаешь, только тут я все понял. На нем было написано: «Первый поцелуй». Ни в какой ресторан я после этого не поехал, а вылез на Стрелке и до утра прошлялся по городу, а на следующий день мне нужно было в военкомат, и я только успел заехать домой переодеться и проститься с матерью. Из армии я ей написал восемьдесят два письма. Ты знаешь, я даже не ждал ответа, а просто посылал подряд или через день письма. Почти в каждом были стихи. Некоторые письма были целиком сложены из стихотворений. Не стану тебе их сейчас все читать, они мне теперь самому смешны, но в них содержалось как раз то, что составляло тогда мою жизнь, а главное, мое отношение к Дашке. От нее я получил только одно письмо, в котором она желала мне благополучного возвращения домой и писала о том, что мы вполне могли быть отличными друзьями. И так несколько раз на листе — друзьями.
— Я человек язвительный. У литераторов вообще, я тебе скажу, нет ничего святого. А знаешь почему? В немалой степени потому, что вас, читателей, очень трудно расшевелить, заставить страдать и искренне плакать. Вот нам и приходится спекулировать самыми святыми вещами, нагнетать человеческие страсти до немыслимых размеров, сочинять образцы коварства и благородства, фальсифицировать жизнеописания грешников и святых. Я думаю, ты на меня не обидишься, если я тебе прочитаю одно из своих, как я выражаюсь, ранних стихотворений. Я, конечно, тоже был влюблен. И не один раз. И вот после очередного разочарования я написал такую штуку. — Геродот потер виски, поднял руки над головой, словно пытаясь расслышать в многоголосии рифм именно те, которые ему сейчас требуются, и начал: