Адольф Гитлер (Том 3) - Иоахим Фест
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Точно так же были предшественники у Гитлера и в отношении концепции союзов. Идея о необходимости для Германии заручиться нейтралитетом Англии, чтобы вместе с Австро-Венгрией вести завоевательную войну против Востока и, может быть, одновременно против Франции, не была полностью чужда политике кайзеровской империи. Вскоре после начала войны Бетман-Хольвег уточнил эту схему, он даже считал возможным заключить после молниеносной войны на западе союз с Великобританией, чтобы вместе с ней ударить по России, и ближе к концу войны он заявлял, что «столкновения можно было бы избежать, только договорившись с Англией» [370]: это было не что иное, как идеальная концепция Гитлера, в этой схеме она впервые обозначилась в общих контурах; Гитлер, придя к власти, сразу стал стремиться к взаимопониманию с Англией и обеспечению ее нейтралитета, в то время как Веймарская республика, прежде всего при Густаве Штреземане, отдавала предпочтение примирению с Францией.
Преемственность немецкой воли к превращению в мировую державу доказывается не только с точки зрения идеологии, геополитики и системы союзов, ее также нетрудно обосновать, исходя из воплощавших ее общественных групп. Выразителями далеко идущих концепций кайзеровских времен были прежде всего консервативные руководящие слои, и у них же после крушения 1918 года сформировался ярко выраженный комплекс самоутверждения: с этого момента они стремились восстановить подорванное самосознание Германии, вернуть стране утраченные области (прежде всего в Польше) и в период Веймарской республики постоянно отказывались, включая даже их самых благоразумных представителей, дать гарантии нерушимости восточных границ. Например, памятная записка руководства рейхсвера, подготовленная им для МИД в 1926 году, характерна как своего рода ведущая линия немецкой внешней политики (этот документ в высшей степени примечателен в рассматриваемом нами аспекте): освобождение Рейнской области и Саара, устранение коридора и возвращение в состав страны польской Верхней Силезии, аншлюс немецкой Австрии и, наконец, ликвидация демилитаризованной зоны [371] – это была, в иной очередности, внешнеполитическая программа Гитлера в 30-е годы. В вожде НСДАП эти группы видели человека, способного осуществить их планы ревизии, потому что он как никто другой умел использовать Версальский договор и распространенные чувства унижения как средство сплочения и мобилизации нации поверх почти всех разделяющих ее барьеров. Характерно, что в начале его канцлерства они даже побуждали его пойти на обострение курса: как при уходе с конференции по разоружению и выходе из Лиги наций, так и в вопросе разоружения консервативные члены кабинета подталкивали колебавшегося Гитлера вперед, и вплоть до Мюнхенской конференции они по сути дела не одобряли лишь лихие методы азартного игрока, свойственные Гитлеру.
На этом, правда, преемственность заканчивалась. Ибо то, что добивавшиеся ревизии консерваторы типа фон Нойрата, фон Бломберга, фон Папена или фон Вайцзеккера считали целью, было для Гитлера даже не этапом, а подготовительным шагом. Он презирал нерешительных партнеров, потому что они как раз не хотели того, что приписывает им спорный тезис: «стремления к мировому господству», что было его «целью будущего», к которой он неуклонно стремился: не новые (или тем более старые) границы, а новые пространства, миллион квадратных километров, более того, вся территория до Урала, а потом и еще дальше: «Мы будем диктовать Востоку наши законы. Мы завоюем шаг за шагом землю до Урала. Я надеюсь, что с этой задачей справится еще наше поколение… Тогда мы будем иметь отборных здоровых людей на все времена. Тем самым мы создадим предпосылки для того, чтобы руководимая, упорядоченная и управляемая нами, германским народом, Европа смогла выстоять на протяжении жизни поколений в судьбоносных схватках с Азией, которая наверняка опять двинется на нас. Мы не знаем, когда это будет. Если в тот момент на другой стороне будет людская масса в 1-1, 5 миллиарда, то германский народ, который, как я надеюсь, будет насчитывать 250-300 миллионов, вместе с другими европейскими народами при общей численности в 600-700 миллионов и с предпольем до Урала или же через сто лет и за Уралом, должен будет устоять в борьбе за существование с Азией» [372]. От империализма кайзеровских времен этот империализм качественно отличала, разрушая преемственность, не столько огромная жажда пространства, которая уже наметилась у пангерманцев или, конкретнее с точки зрения политики силы, в восточных планах Людендорфа 1918 года, сколько, скорее, идеологический фермент, который выступал связующим элементом и придавал ему ударную силу: представления об отборе, расовом блоке и эсхатологической миссии. Что-то от подобного внезапного понимания этой инородности, которое в большинстве случаев приходило слишком поздно, сквозит в словах одного консерватора, который охарактеризовал тогда Гитлера так: «Собственно говоря, этот человек принадлежит не нашей расе. Есть в нем нечто совершенно чуждое, что-то от вымершей прарасы» [373].
Высказывание Гитлера, что вторая мировая война является продолжением первой, не общее место империалистической доктрины, которым его часто считают: оно, скорее, обозначает попытку выдать себя за выразителя преемственности, которую он н е х о т е л обеспечивать, попытку в последний раз разыграть перед генералами и консервативными партнерами роль человека, который воплотит в реальность их несбывшиеся мечты о великой державе, вернет им утраченную, украденную победу 1918 года, которая теперь все же должна была достаться им. В действительности этому он отводил самое последнее место, жажда ревизии служила для него лишь идеальной исходной базой. При недиалектическом подходе к понятию «преемственности» легко совершить ошибку в оценке характера явления; Гитлер не был Вильгельмом III.
Уже в «Майн кампф» он писал, что программа, которую он представляет, «объявляет войну существующему порядку и имеющемуся мировосприятию вообще» [374]. В сентябре 1939 года он лишь начал вести эту схватку силой оружия и за пределами страны. Уже первая мировая война была, по меньшей мере отчасти, столкновением идеологий и систем господства, вторая стала им в несравненно более резкой, принципиальной форме: своего рода всемирной гражданской войной, которая решала не столько вопрос власти, сколько морали, которая будет господствовать впредь в мире.
У противников, которые противостояли друг другу после неожиданно быстрого разгрома Польши, не было объекта территориальных споров, целей завоевания, какое-то время на протяжении «странной войны» той осени казалось, что война утратила свою побудительную причину: на этом основывался слабый шанс на восстановление мира. 5 октября Гитлер отбыл в Варшаву на парад победы, объявив, что на следующий день выступит с важным «призывом к миру». Вряд ли кто-либо мог догадаться, сколь беспредметными были неопределенные последние надежды, которые вновь возникли после этого заявления. Ведь уже за две недели до него Сталин уведомил германского диктатора, что не питает особых симпатий к идее самостоятельной Польши в усеченном виде, и Гитлер, проявляя недавно прорезавшуюся антипатию к политическим альтернативам, принял предложение провести переговоры. Когда они окончились 4 октября[375], Польша была снова поделена между своими могучими соседями, одновременно была сорвана возможность окончить войну с западными державами при помощи политического решения. Один иностранный дипломат сказал о речи Гитлера в рейхстаге, что он как бы пригрозил не желающим его мира каторжной тюрьмой [376].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});