Урок немецкого - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беглым шагом через мостки и мостики, все время напрямик полями, по залитым лощинам, подлезая под прясла; и снова ветер переменился, опять дул в лицо, как это сплошь и рядом случается у нас. На заснеженной насыпи под обнаженными ольхами стоял Блеекенварф, там на раздвинутых столах был накрыт кофе, правда, желтые башни испеченных Дитте пирогов с крошкой не громоздились на белоснежной скатерти, но песочные кексы, ореховые торты и тому подобное ожидало гостей на столах и приставных столиках. Женщины из Фленсбурга позаботились об угощении, подумали они и о нас, детях, сколько радости доставят нам пироги, но отец, когда мы поравнялись с Блеекенварфом, даже не глянул в ту сторону. Наклонившись и выставив плечо против ветра, мчался он перед нами до самого шлюза, а тут вдруг повернулся, повернулись за ним и мы, поверив на какой-то миг, что он пойдет обратно, что, передумав, все же отбуксирует нас в Блеекенварф, куда теперь с кладбища направлялась разбившаяся на одиночки, пары и группки процессия.
Но он всего лишь отвернулся от ветра, чтобы утереть слезящиеся глаза, а потом зашагал дальше, к кирпичной дорожке и к дому. Сколько всего хотелось спросить и как хотелось каждому поделиться, едва за нами закрылась дверь, но отец с ожесточением стал разжигать печь, он ковырял кочергой, дул, подкладывал, давая этим понять, что обмениваться впечатлениями не расположен. Правда, со мной он все же заговорил, дал поручение: только мать и Хильке вышли из кухни, он послал меня наверх за служебным мундиром, и, в то время как печь дымила на весь дом и по кухне, все заволакивая, плавали колеблющиеся пласты дыма, он стал переодеваться. Какое облегчение! Какая благодать! И какая перемена в настроении: он, казалось, оттаивал с каждой вещью, которую снимал и бросал на кухонную скамейку, он даже повеселел и, когда в кухонную дверь постучали, крикнул не просто «войдите», а:
— Войдите, если не шутите!
Хорошо помню, что он стоял в исподнем, когда вошел Окко Бродерсен, помахал рукой в виде приветствия и сразу направился к столу, вытащил часы и положил их перед собой, давая этим понять, что он установил себе срок — хоть и не известно, какой срок, — для посещения. Почтальон сел. Конец пустого рукава был у него засунув в карман. Окко поглядел на часы, на отца и снова на часы. Вероятно, он, как и мы, шел напрямик полем.
— Сегодня ты ведь не с почтой, — сказал отец, он стоял на скамеечке и собирался надеть брюки.
— Сегодня нет, — ответил почтальон. — Сегодня я сам кое за чем пришел.
— За чем это?
— За тобой! — Отец, натягивавший правую штанину, покачнулся, опустил брюки, затем поднял левую ногу, нацелился на темное отверстие, опять опустил брюки, при второй попытке энергично и с успехом сунул ногу в левую штанину, поддернул над коленями и на заду закрутившуюся вокруг икр ткань, чем и решил единоборство с брюками в свою пользу.
— По какому же адресу ты хочешь меня доставить? — спросил он сверху вниз.
— Все собрались в Блеекенварфе, — сказал Бродерсен, — нам будет тебя не хватать. Никто меня не посылал, просто я считаю, что нам будет не хватать тебя, пошли, Йенс.
Отец поправил резинки на носках и рукавах, натянул и с шумом отпустил.
— Пусть лучше кого-то не хватает, чем окажется кто-то лишний, — ответил отец.
— Вы могли бы друг с другом потолковать, — сказал Бродерсен.
— Мы только что толковали, — буркнул отец, — что надо было сказать друг другу, уже сказано. — Он спустился со скамейки, подошел к зеркалу над раковиной и, расставив ноги, завязал галстук.
— В такое время, — продолжал Бродерсен, обращаясь к его спине, — кто знает, сколько оно еще протянется, да еще в такой день. Вы бы лучше себя спросили, к чему идет дело: долго ведь это уже наверняка не протянется.
— Окко, — сказал отец, — я ничего не слышал, и, если ты хочешь знать, меня не интересует, выгадает ли человек от того, что выполнит свой долг, будет ли ему от этого польза или нет. До чего мы дойдем, если всякий раз станем себя спрашивать: что из этого выйдет? Долг — его не выполняют по настроению или как подсказывает осторожность, надеюсь, ты понял меня. — Он надел мундир, застегнул на все пуговицы и подошел к столу, за которым сидел Бродерсен.
— Бывали случаи, — раздумчиво произнес старый почтальон, — когда бог миловал как раз тех, кто вовремя не выполнил своего долга.
— Такие и никогда-то его не выполняли, — сухо возразил отец.
Окко Бродерсен встал, спрятал часы и пошел к двери, взявшись за ручку, он обернулся и спросил:
— Значит, не пойдешь?
Я понял, что отец в уме что-то прикидывает, он не ответил, дал почтальону повторить свой вопрос, но и после того ему потребовалось время, чтобы решить. Наконец он сказал:
— Обожди, пойдем вместе, — и исчез в своей конторе.
— Ты все растешь, — обратился ко мне почтальон, когда мы остались одни, на что я примерно ответил:
— А ты все стареешь.
Сестрице Хильке — она вошла поставить варить картошку — он сказал:
— Скоро опять принесу тебе хорошее письмецо, не из Голландии, так из Бремена.
На это обещание Хильке оставалось лишь улыбнуться:
— Но я никакого письма не жду.
— А те, что не ждешь, всех лучше, — сказал Бродерсен, и видно было, что присказка эта не сегодня пришла ему в голову.
Отец вернулся одетый по-уличному, в мокро поблескивающей накидке на плечах, в фуражке, брюки он заправил в высокие резиновые сапоги.
— Так пошли, Окко, — сказал он, — я готов.
— Ты уходишь? — удивилась Хильке.
— Я в Блеекенварф, — сказал отец, — надо на минуту заскочить в Блеекенварф.
— Я поставила картошку, — заявила сестра, это всегда звучало у нее угрозой.
— Только кое-что вручить, — добавил полицейский, — много времени это не займет.
— А если мама спросит?
— Скажешь, я понес в Блеекенварф уведомление о штрафе, к ужину вернусь.
Глава XIII
Естествоведение
Тетьюс Пругель лупил проворнее и с несравненно большим эффектом, чем другие учителя. И поскольку особенно свирепо он лупил за невнимательность, а отнюдь не за лень, непонятливость или глупость, никто в классе не осмеливался смотреть на оконные стекла, которые с самого утра сотрясались от далеких взрывов, так же как никто не решался следить за мчащимися на бреющем полете самолетами, что со стороны моря выскакивали из-за дамбы, у гудронированного шоссе делали крутой разворот — причем становился виден английский опознавательный знак — и уходили в направлении Хузума. Когда рев моторов пресекал его речь, Пругель саркастически возводил глаза к потолку и ждал, пока шум не утихнет, а затем, без труда подхватив оборванное предложение или даже незаконченное сказуемое, продолжал свою речь. Лысый коротышка, купавшийся до самого ледостава и так багровевший, что если не во всей школе, то по крайней мере в классе становилось жарко, он не видел оснований отменять последний урок и настоял на своем естествоведении, пусть даже из-за взрывов и назойливых самолетов ему то и дело приходилось прерываться.
А мы, распрямив спины и положив перед собой руки на наклонную крышку парты, сидели недвижимо и, обратив к учителю лица, глядели ему в рот и боязливо впитывали знания. Он рассказывал о рыбах, нет, о зарождении жизни у рыб, и это не совсем точно: о чуде зарождения новой жизни у рыб. Это-то чудо он и собирался нам показать в тот жаркий день не то конца апреля, не то начала мая на уроке так называемого естествоведения при помощи собственного микроскопа, который он принес с собой из дому. Микроскоп был уже установлен, две жестяные коробочки с таинственным, доказующим чудо содержимым лежали тут же, рядом. Хайни Бунье и Петер Паульсен в назидание всему классу были предупреждены: оба получили по три хорошо нацеленных, поначалу почти не оставивших следа удара линейкой по пальцам, чем было достигнуто и обеспечено на какой-то срок общее внимание.
Конечно, стоило бы для разрядки еще немного остановиться на Пругеле, описать его старые раны или выслушать историю каждой в отдельности — когда он бывал в духе, то любил показывать тень блуждающей над ребрами револьверной пули, — поучительным был бы также визит к его семье, родом из Мекленбурга, которую он в любую погоду тащил на прогулку по отмели, в тренировочных костюмах разумеется; но так как в мои намерения не входит лишать его сходства слишком подробным описанием, я укажу только, что в нашем классе он преподавал естествоведение, а сегодня, в частности, собирался рассказать о чуде зарождения новой жизни у рыб.
Итак, он говорил, а между тем вдалеке, в таком отдалении, что это ни в коей мере не должно было нас касаться, подавали голос восьмидесятивосьмимиллиметровка, иногда двадцатимиллиметровая счетверенная зенитная установка и реже стопятидесятимиллиметровая длинноствольная пушка: мы хорошо научились различать их по звуку выстрела и взрывной волне. Пругель, как всегда, невозмутимо стоял у доски — из него вышел бы завидный партнер для метателя ножей, — усмирял нас своим взглядом и ровным голосом предлагал нам нырнуть в царство рыб.