Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим - Уильям Теккерей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Погоня за званием пэра была, как я считаю, одним из самых неудачных моих начинаний той поры. Она стоила неслыханных жертв. Я раздаривал — кому деньги, кому брильянты; приобретал землю по цене, в десять раз превышающей ее стоимость; покупал картины и драгоценности, платя за них бешеные суммы; задавал обеды и приемы лицам, поощрявшим мои честолюбивые замыслы и, по своей близости к трону, способным их поддержать; проигрывал пари великим герцогам, братьям его величества, — но об этом лучше молчок: я не хочу из-за личных обид быть заподозренным в недостаточной преданности трону.
Единственный во всей этой истории, кого я решаюсь назвать открыто, это Густав Адольф, тринадцатый граф Крэбс, старый негодяй и мошенник. Будучи приближен к особе нашего обожаемого монарха, он пользовался личным его покровительством. Столь доброе расположение возникло еще во времена покойного короля: его высочество принц Уэльский, в бытность свою в Кью, играя с юным лордом в волан на площадке парадной лестницы, разгневался на что-то и столкнул его вниз, причем тот сломал ногу. Движимый сердечным раскаянием, принц приблизил пострадавшего к своей особе, и, когда его величество вступил на престол, граф Бьют, по словам придворных, ни к кому так не ревновал короля, как к лорду Крэбсу. Последний был небогат, но склонен к мотовству, и Бьют, стараясь убрать его подальше, отправлял графа то в Россию, то в другие посольства. После падения фаворита, Крэбс снова вернулся в Англию и сразу же получил назначение при особе короля.
С этим-то придворным, пользовавшимся самой незавидной славой, я и свел знакомство, когда, будучи еще наивным простаком, впервые обосновался в Лондоне после женитьбы; а так как Крэбс был занятнейшим человеком, я с удовольствием проводил с ним время, не говоря уже о том, что был у меня и прямой интерес в дружбе придворного, столь близкого к высочайшей особе государства.
Если верить этому субъекту, не было такого королевского рескрипта, к которому он не приложил бы руку. Он сообщил мне об отставке Чарльза Фокса за день до того, как о ней услышал сам бедняга Чарли. Он сообщил мне о возвращении из Америки братьев Гау и о том, какие предстоят назначения в тамошнем командовании. Короче говоря, я главным образом на Крэбса возложил свои надежды на получение титула барона Барриогского и виконта Баллибарри.
Особенно больших издержек в связи с моими честолюбивыми планами потребовало снаряжение и вооружение роты пехотинцев, набранных в Хэктоне, Линдоне и других моих ирландских поместьях, — я сам вызвался поставить ее моему милостивому монарху для его кампании против американских мятежников. Эти солдаты, великолепно снаряженные и одетые, были отправлены из Портсмута в 1778 году, и патриотические чувства джентльмена, принесшего такую жертву на алтарь отечества, были столь угодны его величеству, что, когда лорд Норт представлял меня ко двору, его величество удостоил вашего покорного слугу милостивым замечанием: "Весьма похвально, мистер Линдон; поставьте нам еще одну роту, да и сами с ней отправляйтесь!" Однако последнее, как понимает читатель, не входило в мои расчеты. Человек, получающий тридцать тысяч годового дохода, должен быть дураком, чтобы рисковать жизнью, как последний нищий; я всегда ставил в образец моего друга корнета Джека Болтера, отменною кавалериста и храброго воина, который с готовностью участвовал в любой стычке, любой драке — до тех пор, пока накануне битвы под Минденом не пришло известие, что дядюшка его, крупный военный интендант, приказал долго жить и завещал ему пять тысяч годовых. Джек, нимало не медля, подал в отставку, а так как дело было накануне генерального сражения и просьбу его отказались уважить, он не посмотрел ни на что и ушел сам. С тех пор Джек Болтер не брал в руки оружия, за исключением одного случая: какой-то офицер бросил ему обвинение в трусости, и Джек с такой холодной решимостью прострелил ему правую руку, что весь свет убедился: не трусость заставила его уйти из армии, а единственно благоразумие и желание насладиться своим богатством.
Когда набиралась Хэктонская рота, мой пасынок, достигший шестнадцатилетнего возраста, изъявил горячее желание в нее вступить, и я с удовольствием отпустил бы молодца, лишь бы от него избавиться, однако его опекун лорд Типтоф, старавшийся пакостить мне во всем, не соизволил дать ему разрешение и помешал малому проявить свои воинственные наклонности. Если бы он присоединился к этой экспедиции и пал в Америке от пули мятежника, я, признаюсь, не стал бы горевать; для меня было бы великой радостью увидеть моего сына наследником состояния, которого отец его добился с таким трудом.
Сказать по правде, образование молодой лорд получил не ахти какое, я, пожалуй, и впрямь держал его в черном теле. Он был такого неукротимого, дикого нрава, так непослушен по природе, что я никогда не питал к нему добрых чувств; в присутствии моем и матери он всегда производил впечатление угрюмого тупицы, — я считал, что никакие занятия ему не помогут, и большую часть времени он был предоставлен самому себе. Два года он прожил в Ирландии вдали от нас; когда же приехал в Англию, мы держали его преимущественно в Хэктоне, считая неудобным вводить такого неотесанного малого в изысканное столичное общество, где сами, естественно, вращались. Мой же бедный мальчик был, напротив, на редкость милый и воспитанный ребенок; нам доставляло истинную радость всячески его баловать и отличать; плутишке еще и пяти лет не минуло, а он был уже образцом светского изящества, блистал утонченным воспитанием и, красотой.
Да он, собственно, и не мог быть другим, принимая во внимание наши заботы, мы ничего не жалели для него. Когда Брайену исполнилось четыре года, я поссорился с его няней-англичанкой, к которой так ревновала меня жена, и вверил его попечениям француженки-гувернантки, жившей в самых аристократических домах Парижа. Леди Линдон, разумеется, и к ней меня приревновала. Под руководством этой молодой женщины мой плутишка стал премило болтать по-французски.
Сердце радовалось слушать, как маленький мошенник ругается: "Mort de ma vie!" — или, топая пухленькой ножкой, посылает этих "manants" и "canailles", наших слуг, к "trente mille diables". Да и вообще он был развит не по летам — еще крошкой научился всех передразнивать; пяти лет, сидя с нами за столом, выпивал свое шампанское не хуже взрослого. Новая воспитательница научила его французским песенкам и последним парижским куплетам Ваде и Коллара, прелесть что за куплеты! — и все, знающие по-французски, хватались за бока, тогда как аристократические вдовы, посещавшие его мамашу, приходили в ужас. Правда, мы не часто видели у себя этих почтенных дам, — я не очень поощрял визиты так называемых респектабельных гостей, навещавших леди Линдон. Несносные критиканы и сплетники, завистливые, ограниченные людишки, они только нагоняют тоску и сеют рознь между мужем и женой. Когда эти почтенные кикиморы в кринолинах и туфлях на высоком каблуке появлялись у нас в гостиной — в Хэктоне или на Беркли-сквер, — у меня не было большего удовольствия, как обращать их в бегство; я заставлял малютку Брайена петь и плясать, производя неистовый шум, к которому и сам присоединялся для пущеи острастки.
Никогда не забуду торжественных увещаний нашего приходского пастора, старого педанта, который затеял было обучать Брайена латыни. Иногда я разрешал малышу играть с многочисленным пасторским потомством, и сметливые ребята живо переняли у него несколько французских песенок, чем их мамаша, больше смыслившая в солениях и маринадах, чем во французской словесности, немало гордилась. Но как-то их услышал отец, и дело кончилось тем, что мисс Сарре прописали неделю строгого домашнего ареста и посадили ее на хлеб и воду, а мастера Джейкоба отец отодрал в присутствии всех братьев т сестер и на глазах у мастера Брайена, в надежде, что это зрелище послужит ему уроком. Однако мой плутишка, придя в исступление, набросился на почтенного пастора и ну молотить его руками и ногами, требуя, чтобы милочку Джейкоба не смели трогать, и осыпая его мучителя градом французских ругательств, вроде "corbleu, morbleu, ventre-bleu" и т. п. Пришлось обратиться к помощи псаломщика, чтобы унять расходившегося шалуна. После этого происшествия его преподобие заказал Брайену дорогу в пасторский дом; в ответ я поклялся, что старший его сын, готовившийся стать пастором, не получит после отца Хэктонского прихода, хоть это и считалось у нас делом решенным; на что оный отец с тем ханжески лицемерным видом, коего я не переношу, заявил, что, мол, "да сбудется воля господня", а он, пастор, даже ради епископской кафедры не позволит портить и развращать своих детей, а также написал мне торжественное велеречивое послание, уснастив его латинскими цитатами, где прощался со мной и со всем моим семейством. "Я решился на этот шаг с величайшим прискорбием, — добавил в заключение старый джентльмен, — ибо я видел от Хэктонского дома немало дружеского расположения. Сердце у меня сжимается при мысли о предстоящей разлуке. Боюсь, как бы мои бедняки в приходе не осиротели оттого, что оборвется между нами связь, ведь я уже не смогу доводить до вашего сведения особенно тяжелые случаи людской нужды и горя; ибо, надо отдать вам должное, когда мне удавалось указать вам на них, вы не оставляли мое заступничество втуне".