Жан-Кристоф. Том IV - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кристоф отправился к директору театра и сказал:
— Вы не предупредили меня об этом. Так не поступают. Извольте поставить оперу, которую вы приняли раньше моей.
Директор запротестовал, рассмеялся и, наотрез отказав Кристофу, стал осыпать похвалами его самого, его произведения, его гений, а о вещи молодого автора отозвался с величайшим презрением, уверяя, что она никуда не годится и не принесет ни гроша дохода.
— Зачем же тогда вы ее приняли?
— Не всегда делаешь то, что хочешь. Время от времени приходится идти на уступки общественному мнению. Прежде эти юнцы могли кричать сколько угодно — никто их не слушал. Теперь же они ухитряются натравливать на нас всю националистическую прессу, и та принимается вопить об измене и называть нас плохими французами, если мы имели неосторожность не восторгаться молодой школой! Молодой школой! Ну и школа, я вам доложу!.. Хотите, знать правду? Мне она надоела хуже горькой редьки! И публике тоже. Они опротивели своими «Oremus»!..[31] У них не кровь в жилах, а вода; это какие-то жалкие певчие из церковного хора, а их любовные дуэты больше похожи на «De profundis»[32]. Если бы я был настолько глуп и ставил оперы, которые меня заставляют принимать, мой театр прогорел бы. Поговорим серьезно. Вы делаете полные сборы.
И снова посыпались комплименты.
Кристоф оборвал его и сказал раздраженно:
— Меня вы не проведете. Теперь, когда я уже стар и «преуспеваю», вы пользуетесь мной, чтобы уничтожать молодых. Если бы я был молод, вы бы уничтожили меня, как их. Поставьте оперу этого молодого человека, иначе я возьму обратно свою.
Директор воздел руки к небу и сказал:
— Неужели вы не понимаете, что если мы сделаем, как вы хотите, они вообразят, будто нас запугала возня, поднятая их прессой, и мы пошли на уступки?
— А мне что за дело? — возразил Кристоф.
— Как вам угодно! Вы первый станете их жертвой.
Оркестр стал проигрывать произведение молодого композитора, не прерывая репетиций оперы Кристофа. Одна опера была в трех актах, вторая — в двух; было решено показать обе в одном спектакле. Кристоф отправился к своему протеже; он первый хотел сообщить ему радостную весть. Молодой композитор рассыпался перед Кристофом в выражениях признательности.
Разумеется, Кристоф не мог помешать директору уделять больше внимания его опере. К исполнению и постановке второй вещи отнеслись довольно небрежно. Кристоф ничего об этом не знал. Он попросил разрешения присутствовать на репетициях произведения молодого композитора и нашел, что оно, как ему уже говорили, весьма посредственно. Он осмелился дать два-три совета, но они были приняты в штыки; он ограничился этим и больше не вмешивался. Директор сообщил дебютанту, что необходимо сделать некоторые сокращения, если он хочет, чтобы постановка его оперы не задерживалась. Сначала автор легко согласился на эту жертву, но вскоре она ему показалась непосильной.
Наступил день спектакля; опера дебютанта не имела никакого успеха, опера Кристофа наделала много шума. Некоторые газеты поносили Кристофа, уверяя, что все было заранее подстроено, что это сговор с целью уничтожить молодого великого французского музыканта. Они утверждали, что его произведение было искажено, изуродовано в угоду немецкому композитору, которого изображали как низкого человека, завидующего всякому новому таланту. Кристоф пожал плечами и подумал:
«Он ответит».
«Он» не отвечал. Кристоф послал ему одну из газетных заметок с припиской:
«Вы читали?»
Тот ответил:
«Какая досада! Этот журналист всегда был так деликатен по отношению ко мне! Право, я очень огорчен. Лучше всего не обращать внимания».
Кристоф рассмеялся, подумал:
«Этот трусишка прав».
И выбросил воспоминание о нем в провал своей памяти.
Но случаю было угодно, чтобы Жорж, который редко читал газеты, пробегая их мельком и останавливаясь лишь на статьях о спорте, наткнулся на резчайшие выпады против Кристофа. Жорж знал журналиста. Он отправился в кафе, где тот был завсегдатаем, и встретил его там. Жорж дал ему пощечину, дрался с ним на дуэли и сильно оцарапал ему плечо шпагой.
На следующий день, за завтраком, Кристоф узнал о случившемся из письма одного приятеля. Он чуть не задохнулся от бешенства и, бросив завтрак, побежал к Жоржу. Жорж отворил ему. Кристоф ворвался, как ураган, схватил Жоржа за плечи и в бешенстве стал трясти его, осыпая градом упреков.
— Скотина! — кричал он. — Ты дрался из-за меня! Кто тебе позволил? Сопляк, ветрогон, как ты смел вмешиваться в мои дела? Разве я сам не способен заниматься ими? Отвечай! Чего ты добился? Ты оказал этому подлецу честь тем, что дрался с ним. Этого только ему и нужно было. Ты сделал его героем. Дурак! А если бы случаю было угодно (я уверен, что ты вел себя безрассудно, как всегда)… если бы ты был ранен, быть может, убит!.. Негодяй! Я никогда в жизни не простил бы тебе этого!..
Жорж смеялся, как сумасшедший, а услышав последнюю угрозу, расхохотался до слез:
— Ах, дружище, какой же ты чудак! Умора! Ты ругаешь меня за то, что я защищал тебя! Ладно, в другой раз я на тебя нападу. Тогда, пожалуй, ты меня расцелуешь.
Кристоф умолк; он обнял Жоржа, поцеловал в обе щеки раз, другой и сказал:
— Мальчик!.. Прости меня, я старая скотина… Но пойми: это известие так взволновало меня! И как тебе в голову пришло драться? Разве с такими дерутся? Обещай мне сейчас же, что больше это никогда не повторится.
— Я никогда ничего не обещаю, — сказал Жорж. — Я делаю то, что мне нравится.
— Но я запрещаю тебе, слышишь? Если это повторится, я тебя знать не хочу, я отрекусь от тебя в газетах, я тебя…
— Ты лишишь меня наследства — это уж наверняка.
— Послушай, Жорж, прошу тебя… К чему это все?
— Милый старик! Ты в тысячу раз лучше меня, и знаешь несравненно больше; но что касается этих негодяев, то я их изучил куда лучше, чем ты. Будь спокоен, это пойдет им на пользу: теперь они семь раз повернут во рту свое ядовитое жало, прежде чем осмелятся обругать тебя.
— Ах, какое мне дело до этих гусаков? Плевать мне на то, что они могут сказать.
— А мне не плевать. И тебя это не касается!
С той поры Кристоф пребывал в вечном страхе, как бы чья-нибудь статья опять не задела Жоржа. Со стороны смешно было наблюдать, как в последующие дни Кристоф, никогда не читавший прессы, сидел в кафе, читая газеты от доски до доски, готовый, в случае если встретит оскорбительную статью, сделать невесть что (хотя бы подлость, если понадобится), лишь бы эти строки не попались на глаза Жоржу. Через неделю он успокоился. Мальчик был прав. Его поступок заставил гончих псов поджать хвосты. И Кристоф, продолжая бранить молодого безумца, из-за которого он целую неделю не работал, подумал, что в конце концов не имеет никакого права поучать его. Он вспомнил об одном происшествии — это было не так уж давно, — когда он сам дрался из-за Оливье. И ему показалось, что он слышит, как Оливье говорит ему:
«Не мешай, Кристоф, я возвращаю тебе свой долг!»
Кристоф легко относился к нападкам, но кто-то другой отнюдь не отличался таким насмешливым равнодушием. Этот «кто-то» был Эмманюэль.
Эволюция европейской мысли шла быстрыми шагами. Казалось, ее ускоряло изобретение новых двигателей и машин. Запас предрассудков и надежд, которых прежде хватило бы человечеству лет на двадцать, был уничтожен за пять лет. Идеи разных поколений сменялись с невероятной быстротой, они неслись галопом одна за другой, зачастую обгоняя друг друга. Час атаки пробил. Эмманюэля обогнали.
Певец французской мощи никогда не отрекался от идеализма своего учителя Оливье. Его пламенный национализм всегда сочетался с культом нравственного величия. Если в своих стихах он громогласно возвещал торжество Франции, то потому, что в силу своих убеждений поклонялся ей, считая ее лучшей выразительницей мысли современной Европы, Афиной-Нике, победоносным Правом, которое одерживает верх над Силой. Но вот теперь Сила проснулась в недрах самого Права и снова предстала в своей дикой наготе. Новое, здоровое, крепкое и воинственное поколение рвалось в бой и, еще не одержав победы, чувствовало себя победителем. Оно гордилось своими мускулами, широкой грудью, могучими и жадными до наслаждений чувствами, крыльями хищников, парящих над равниной; ему не терпелось скорее ринуться на добычу и испробовать свою хватку. Подвиги французской нации, сумасбродные полеты над Альпами и морями, эпические скачки через африканские пустыни, новые крестовые походы; не менее мистичные и не более бескорыстные, чем походы Филиппа Августа и Вильгардуэна, окончательно вскружили голову народу. Этим детям, знавшим войну только по книгам, ничего не стоило приписать ей несвойственную красоту. Они стали агрессивными. Пресытившись миром и отвлеченными идеями, они прославляли «наковальню сражений», на которой им предстояло окровавленным кулаком выковать когда-нибудь французское могущество. В ответ на засилье всевозможных идеологий, которые им опостылели, они возвели в принцип презрение к идеалу. Не без бахвальства они превозносили ограниченность и здравый смысл, грубый реализм, бесстыдный шовинизм, попирающий чужие права и другие народы, если это полезно для величия родины. Они ненавидели иностранцев, демократию, и даже атеисты проповедовали возврат к католицизму — из соображений практической необходимости: «установить абсолютное» и ограничить бесконечность, поставив ее под охрану порядка и власти. Они не только презирали — они считали врагами общества вчерашних безвредных болтунов, мечтателей-идеалистов, мыслителей-гуманистов. С точки зрения этих юношей, Эмманюэль принадлежал к последним. Он жестоко страдал и возмущался этим.