Современная американская повесть - Джеймс Болдуин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Калвер лежал ближе всех к нему. Оставалось пройти еще десять километров. Перекур был продлен до пятнадцати минут, потому что последние километры им предстояло пройти без остановки. Полковник отдал это распоряжение при Калвере.
— Еще одна остановка, — сказал он с кривой усмешкой, — и их никакими силами не поднимешь с земли.
Калвер застонал — очередная выходка садиста, но потом устало подумал, что полковник, скорей всего, прав. Наверно. Может быть. Кто знает? Он слишком устал, ему было все равно. С перекошенным лицом, зажмурив глаза от боли, к ним приближался Маникс. Он двигался довольно быстро, но невыносимо было наблюдать за его чудовищным ковылянием — за жуткими рывками, судорогами тела, тщетно пытавшегося подавить или хотя бы оградить, не затронуть огромные очаги боли. Позади него, на краю дороги, рядами лежали почти все его солдаты и ждали грузовиков. Они поняли, что Маникс смирился, и рухнули. Десять минут он равнодушно собирал тех, кто еще соглашался идти; их набралось меньше трети роты, твердокаменных служак, спортсменов и просто таких же, как Маникс, — готовых идти из одной лишь гордости и упрямства. Из ярости. Это была жалкая колонна, потрепанная и грязная; цепочка зеленых лиц, провалившихся, остекленелых глаз, ртов, разинутых в изнеможении; позади стояли остатки батальона — не больше двухсот человек. Маникс дотащился до полковника и встал — одна нога на носке, руки уперты в бока.
Полковник посмотрел на него пристально и бесстрастно. Маникс был уже не просто усомнившимся, а еретиком, и его ждало наказание. И все же в голосе Темплтона звучала почти родительская снисходительность, когда он медленно и очень тихо, так, чтобы не слышали остальные, сказал капитану:
— Капитан Маникс, я приказываю, чтобы вы сели на грузовик.
— Нет, сэр, — прохрипел Маникс. — Я кончу марш на ногах.
Вид у полковника был измученный, под глазами набухли серые мешки. Казалось, у него нет уже сил, чтобы изобразить обычную свою улыбку; напряженная, сгорбленная поза, согнутые колени выдавали человека со стертыми ногами, и Калвер, испытывая глубокое отчаяние, вынужден был признать, что полковник все же шел вместе с ними — где-то сзади, в хвосте, по причинам, лишь ему одному известным, но шел, — и только Маникс в своей слепоте мог не понять это.
— Черт, — услышал Калвер свой шепот, — если бы только он не шел с нами.
И затем спокойный голос полковника:
— Нет, вы не дойдете с такой ногой.
Калвер посмотрел вниз. Щиколотка капитана вздулась над башмаком рыхлой молочно-пурпурной опухолью, он не смог бы наступить на землю пяткой, даже если бы захотел.
— Вы не дойдете с такой ногой, — повторил полковник.
Маникс тяжело дышал, словно собирая силы для новой схватки. Он и полковник смотрели в глаза друг другу — два темных профиля, выбитых на бастионе сосен и утреннего голубого неба.
— Слушайте, полковник, — просипел он, — вы сами затеяли этот марш, и я буду идти, даже если у меня ни одного солдата не останется. Вы можете смыться на полдороге…
Калвер хотел остановить его — как угодно, любым способом — не потому, что Маникс навлекал на себя беду, а потому, что вся его война не имела смысла. Неужели он не видит, что полковнику она безразлична? Что для него марш не имеет ничего общего ни с мужеством, ни с жертвенностью, ни с гордостью, для нею это просто задание, которое надо выполнить, и он кто угодно, но не трус, он шел всю дорогу или большую часть — любому дураку это ясно; он так же далек от соперничества, примитивной войны, которую пытается навязать ему Маникс, как самая далекая, самая холодная звезда. Все это ему безразлично. Калвер напрягся в тяжелом, болезненном усилии, желая подняться, встать между ними, во Маникс продолжал атаку:
— Вы гоните солдат. Хорошо. Прекрасно. Но почему вы сами смываетесь?..
— Постойте, капитан, — зловеще начал полковник. — К вашему сведению…
— Иди ты на… со своими сведениями, — сказал Маникс хриплым, придушенным голосом. Он чуть не рыдал. — Ты думаешь…
Но он не успел кончить, потому что полковник сделал странное, неуловимое движение — это был жест почти по-актерски выверенный, как будто взятый из старого ковбойского фильма: его ладонь скользнула к рукоятке пистолета и настороженно замерла там, а холодный, угрожающий взгляд остановился на капитане. И в этом жесте была такая сила, что перед ней спасовал даже Маникс. Лицо его побелело, как будто до него только сейчас дошел смысл слов, сказанных им так опрометчиво; он стоял, немой и угрюмый, и мигая смотрел на блестящую рукоятку пистолета.
А полковник продолжал:
— К вашему сведению, капитан, не вы один проделали этот марш. Но мне не интересны ваши умозаключения, слышите? Извольте взять себя в руки. Ступайте на свое место. По приходе я запрещаю вам покидать расположение батальона, понятно? Я предам вас военному суду. Понятно? Вас будут судить за тяжелое нарушение воинской дисциплины. Я добьюсь вашей отправка в Корею. Потрудитесь молчать! Отправляйтесь в свою роту. — Он трясся от гнева, его серые глаза горели благочестивым мщением. — Ступайте в свою роту, — прошептал он. — Ступайте в свою роту!
Затем он повернулся к Маниксу спиной и крикнул майору:
— Пора, Билли, давайте строиться!
Итак, все было кончено — кроме марша. Последние десять километров тянулись до полудня. Маникс брел, припадая на больную ногу, и, оттого что он не мог наступить на пятку, все его тело содрогалось тяжко и непроизвольно, словно в пляске святого Вита. Лицо его свела судорога; когда Калвер мог отвлечься от своей боли настолько, чтобы взглянуть на это лицо, он видел выражение глубокой, почти молитвенной сосредоточенности, обращенные к небу глаза, лихорадочно дрожащие губы — агонию, которую посторонний счел бы, наверно, религиозным экстазом. Искаженное лицо его так же мало походило на человеческое, как страдальческая, раскрашенная маска клоуна; его уродливая поступь, плечи, ходившие ходуном, разболтанные руки — это все выглядело гнусной пародией на калеку. Полковник и майор давно скрылись из виду, и Калвер с Маниксом шли вдвоем. Когда впереди показалась база, Калвер был уверен, что они не дойдут. Они доковыляли до лагеря. По голым — ни кустика — улицам шли обедать опрятные, подтянутые солдаты, они провожали взглядом растерзанное чудовище — капитана, который, видимо, лишился рассудка и брел, вознося к небу дикие, безмолвные молитвы. Маникс вдруг остановился и схватил Калвера за руку.
— Что за черт, — прошептал он, — мы дошли.
5
Калвер долго не мог заснуть. Казалось, он уже много часов лежит голый на кровати, но забытье все не приходило; перед закрытыми глазами плыли бесконечные дороги, лесные чащи, луга, палатки, беспорядочно мешались дневной свет и ночь, и с мучительной неотвязностью вновь и вновь вставала одна картина: мертвые мальчики под полуденным солнцем. Как он ни старался, сон все не шел. Тогда он сполз с постели, встал и подтащился к окну: на это ему понадобилась целая минута, и, словно фантомная боль после ампутации, Калвера не покидало ощущение, будто ноги его еще идут, еще топчут пыль бесконечных проселков. Он опустился в кресло и закурил. Внизу миниатюрой безоблачного неба синел бассейн, на поверхности его плясали зайчики, блестящие и круглые, как серебряные монеты. Женщины в купальных костюмах, офицерские жены, станками плескались в воде или лакомились на лужайке мороженым с фруктами, оглашая воздух благовоспитанным смехом. Было жарко и тихо. За сосновыми лесами, над далеким покоем городов, вспухали дымчатые, зловещие очертания грозы.
Калвер уронил голову на руки. Да, они свое получили, эти восемь ребят, подумал Калвер, уж это точно. «Утро не тронет — день не слепит»… Ничто им не ведомо. Они и не успели ничего изведать — даже жалости и сострадания, и кто знает, не лучше ли такой конец? Теплый ветерок налетел с реки, принеся с собой аромат нагретой сосны и болота, деревья пошептались и замерли, а Калвер вдруг ощутил лютую сосущую пустоту в груди — голод, тоску о чем-то, чему он не знал названия. Он почувствовал с небывалой остротой, что всю свою жизнь искал чего-то ускользающего, невыразимо прекрасного, как радостный танец девочек на далекой лужайке или тот единственный музыкальный такт, который жил на окраине памяти; чего он искал — безмятежности? мира? — он не мог передать словами, он знал только, что это всегда оставалось недостижимым. И тоска зрела, распускалась в нем, и казалось, что не было минуты в его жизни, когда бы он не маршировал в строю, не давился от одиночества и страха.
Ну что ж, думал он, все они получили свое, и каждый по-своему. Полковник получил свой марш и свою победу, и Калвер никак не мог понять, почему он не вызывает ненависти. Может быть, потому, что полковник был из другой породы людей, настолько чуждой Калверу, что он вообще казался не человеком, а набором понятий и поступков, не поддающихся объяснению, и ненавидеть его было так же бессмысленно, как ненавидеть людоеда за то, что он людоед. Как бы то ни было, свое он получил. А что до Маникса — ну, он-то уж наверняка получил свое, в этом не было сомнения. Старик Эл, с нежностью подумал Калвер. Где он сейчас, несокрушимый и обездоленный странник, заблудившийся в ночи цивилизованного века, в дебрях нескончаемых войн?