Утраченные иллюзии - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сударь, я счастлив, что мне случайно представился случай…
— От волнения он допустил плеоназм, — сказал Фелисьен Этьену Лусто.
— … выразить благодарность за вашу прекрасную статью в «Журналь де Деба», посвященную мне. Успехом книги я наполовину обязан вам.
— Полно, дорогой мой, полно, — сказал Блонде, пряча под личиной добродушия покровительственное отношение к Натану. — У вас талант, черт возьми! Очень рад с вами познакомиться.
— Ваша статья уже опубликована, и меня не сочтут за льстеца; теперь мы можем чувствовать себя непринужденно. Надеюсь, вы окажете мне честь и удовольствие отобедать со мною завтра? Будет Фино. Лусто, ты не откажешься, старина? — прибавил Натан, пожимая руку Этьену. — О, вы на отличной дороге, сударь, — сказал он Блонде. — Вы преемник Дюссо, Фьеве, Жоффруа{103}! Гофман говорил о вас Клоду Виньону, своему ученику и другу; он сказал, что может умереть спокойно, ибо «Журналь де Деба» увековечен. Вам, наверно, платят огромные деньги?
— Сто франков за столбец, — отвечал Блонде. — Не бог весть какая оплата, когда приходится прочитывать столько книг. Из сотни едва ли отыщется одна, которой стоит заняться, как, например, вашей. Ваша книга, честное слово, доставила мне удовольствие.
— И принесла полторы тысячи франков, — сказал Лусто Люсьену.
— Но вы пишете и политические статьи? — спросил Натан.
— Да, время от времени, — отвечал Блонде.
Люсьен представлял собою в их среде нечто вроде зародыша; он был восхищен книгой Натана, он почитал его как некоего бога, и подобное низкопоклонство перед критиком, имя и влияние которого были ему неизвестны, ошеломили его. «Ужели я дойду до подобного унижения? Ужели настолько поступлюсь своим достоинством? — говорил он самому себе. — Надень шляпу, Натан! Ты написал прекрасную книгу, а критик всего лишь статью». Кровь в нем закипела при этой мысли. Он видел, как в переполненной народом лавке добивались приема у Дориа робкие молодые люди, начинающие авторы, и как, потеряв надежду получить аудиенцию, они уходили, приговаривая: «Я зайду в другой раз». В центре группы, состоявшей из знаменитостей политического мира, два или три политических деятеля беседовали о созыве палат, о злободневных событиях. Еженедельный журнал, о котором вел переговоры Дориа, имел право писать о политике. В ту пору патенты на общественные трибуны становились редкостью. Газета была преимуществом, столь же желанным, как и театр. В кругу политических деятелей он увидел одного из самых влиятельных пайщиков газеты «Конститюсьонель». Лусто оказался удивительным чичероне. С каждой его фразой Дориа вырастал в воображении Люсьена, постигшего, что политика и литература сосредоточены в этой лавке. Наблюдая, как поэт проституирует музу, раболепствуя перед журналистом, унижает искусство, уподобляя его падшей женщине, униженной проституцией под сводами этих омерзительных галерей, провинциальный гений постиг страшные истины. Деньги — вот разгадка всего. Люсьен чувствовал себя здесь чужим, ничтожным человеком, связанным с успехом и богатством лишь нитью сомнительной дружбы. Он обвинял своих нежных, своих истинных друзей из Содружества в том, что они изображали свет ложными красками и мешали ему броситься в бой с пером в руке. «Я соревновался бы с Блонде!» — мысленно вскричал он.
Лусто, еще так недавно стенавший на Люксембургских высотах, подобно раненому орлу, и представлявшийся ему столь великим, внезапно умалился в его глазах. Модный издатель, источник всех этих существований, показался ему значительным человеком. Поэт, держа рукопись в руках, ощущал трепет, родственный страху. Посреди лавки на деревянных, раскрашенных под мрамор, пьедесталах стояли бюсты Байрона, Гете и г-на де Каналиса, от которого Дориа надеялся получить томик стихов; поэт, заглянув в лавку, должен был видеть, как высоко вознес его книгопродавец; Люсьен невольно терял чувство уверенности в себе, отвага его ослабевала, он предвидел, какое влияние может оказать Дориа на его судьбу, и с нетерпением ждал его появления.
— Так вот, дети мои, — сказал толстый, низенький человек с жирным лицом, похожий на римского проконсула; напускное простодушие, обманывавшее поверхностных людей, несколько смягчало выражение этого лица. — Наконец-то я владелец единственного еженедельного журнала, который можно было купить и у которого две тысячи подписчиков.
— Хвастун! Налог оплачивается за семьсот. Но и это недурно, — сказал Блонде.
— Клянусь, подписчиков тысяча двести. Я сказал «две тысячи», — заметил толстяк вполголоса, — ради тех вот поставщиков бумаги и типографов. Я думал, что у тебя больше такта, Блонде! — добавил он громко.
— Принимаете пайщиков? — спросил Фино.
— Смотря по обстоятельствам, — сказал Дориа. — Желаешь одну треть за сорок тысяч франков?
— Согласен, если вы пригласите сотрудниками Эмиля Блонде, здесь присутствующего, Клода Виньона, Скриба, Теодора Леклера, Фелисьена Верну, Жэ, Жуи{104}, Лусто…
— А отчего не Люсьена де Рюбампре? — отважно сказал провинциальный поэт, прерывая Фино.
— … и Натана, — сказал Фино в заключение.
— А отчего не первого встречного? — сказал книгопродавец, нахмурив брови и оборачиваясь в сторону автора «Маргариток». — С кем имею честь?.. — сказал он, нагло глядя на Люсьена.
— Минуту внимания, Дориа, — отвечал Лусто. — Это мой знакомый. Покамест Фино будет обдумывать ваше предложение, выслушайте меня.
Люсьен почувствовал, как от холодного пота увлажнилась рубашка на его спине под жестким и злым взглядом этого грозного падишаха книжного дела, обращавшегося к Фино на «ты», тогда как Фино говорил ему «вы», называвшего «голубчиком» опасного Блонде и милостиво протянувшего руку Натану в знак дружественного отношения к нему.
— Полно, мой милый! — воскликнул Дориа. — Ведь ты знаешь, что у меня тысяча сто рукописей! Да, сударь, мне представлено тысяча сто рукописей! Спросите у Габюссона, — кричал он. — Скоро понадобится особый штат для заведования складом рукописей, комиссия для их просмотра, заседания, дабы путем голосования определять их достоинства, жетоны для оплаты присутствующих членов и непременный секретарь для представления им отчетов. То будет филиальное отделение Французской Академии, и академики Деревянных галерей будут получать больше, нежели институтские.
— Это мысль, — сказал Блонде.
— Дурная мысль, — продолжал Дориа. — Не мое дело разбирать плоды кропотливого сочинительства тех из вас, которые бросаются в литературу, отчаявшись стать капиталистами, сапожниками, капралами, лакеями, чиновниками, судебными приставами! Доступ сюда открыт лишь людям с именем! Прославьтесь, и вы найдете здесь золотое руно. За два года я создал трех знаменитостей, и все трое неблагодарны! Натан требует шесть тысяч франков за второе издание своей книги, между тем я выбросил три тысячи франков за статьи о ней, а сам не заработал и тысячи. За две статьи Блонде я заплатил тысячу франков и на обед истратил пятьсот.
— Но если все издатели станут рассуждать, как вы, сударь, как же тогда напечатать первую книгу? — спросил Люсьен, в глазах которого Блонде страшно упал, когда он узнал, что Дориа заплатил за статьи в «Деба».
— Это меня не касается, — сказал Дориа, бросив убийственный взгляд на прекрасного Люсьена, мило ему улыбавшегося, — я не желаю печатать книги, которые при риске в две тысячи франков дают две тысячи прибыли; я спекулирую на литературе: я печатаю сорок томов в десяти тысячах экземпляров, как Панкук и Бодуэн. Благодаря моему влиянию и статьям друзей я делаю дело в сто тысяч экю и не стану продвигать том в две тысячи франков. Я не желаю тратить на это силы. Выдвинуть книгу неизвестного автора труднее, нежели обеспечить успех таким сочинениям, как «Иностранный театр», «Победы и завоевания» или «Мемуары о революции»{105}, а они принесут целое состояние. Я отнюдь не намерен служить подножкой для будущих знаменитостей, я желаю зарабатывать деньги и снабжать ими прославленных людей. Рукопись, которую я покупаю за сто тысяч, обходится мне дешевле, чем рукопись неизвестного автора, за которую тот просит шестьсот франков. Если я не вполне меценат, все же я имею право на признательность со стороны литературы: я уже удвоил гонорар за рукописи. Я излагаю вам свои доводы, потому что вы — друг Лусто, мой мальчик, — сказал Дориа, похлопав поэта по плечу с возмутительной фамильярностью. — Ежели бы я так разговаривал со всеми авторами, желающими, чтобы я издал их труды, пришлось бы закрыть лавочку, ибо я растрачивал бы время на приятные, но чересчур дорогие беседы. Я еще не так богат, чтобы выслушивать монологи любого честолюбца. Это допустимо на театре в классических трагедиях.