Православная цивилизация - А Панарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторая доминанта Никонова мировоззрения, ориентированного на примат духовной власти над политической,- это антитеза вселенского и национального. Православная церковь имеет вселенское задание, тогда как государственное строительство имеет национальные пределы и не может быть свободно от естественного в нашей земной жизни национального эгоизма.
Собственно, с этой доминантой вселенского церковного видения и связана Никонова реформа по исправлению церковных книг по греческому канону.
Великий реформатор и здесь столкнулся с антиномией национального и вселенского в православном сознании. Оставшись после гибели Византии одиноким православным царством на земле, московская Русь остро восприняла эту антиномию. Если русский православный народ - единственный хранитель православия, то не совпадает ли, тем самым, православное и национальное не по изначальному тождеству, а как историческая судьба?
Интеграция православной веры и этнического субстрата может восприниматься как подкупающее обстоятельство не только народом, но и церковью. Ибо одно дело - статус православия как далекой, хотя и возвышающей абстракции, другое дело - кровная близость этой веры, узнавание ее в родных и близких приметах родного характера, родного пейзажа, родного предания. Велик соблазн такого присвоения веры и многие, начиная с самого народа израильского, поддались ему. Этот соблазн тяготел и над Московским царством. Нужна была великая проницательность и большая религиозная вера, чтобы осознать всю остроту и тяжесть выбора. На одной стороне - родное пространство как прибежище "спасающейся жены" - христовой церкви, на другой - вселенское историческое время, здесь - теплота места, там умопомрачительная глубина временного горизонта.
И Никон делает выбор. Он отнимает у народа его священные книги, которые им, народом, были духовно освоены и приняты как драгоценнейшая святыня, как родная земля, любовно завещанная потомкам. Что такое греческий канон для Никона? Мы бы профанировали понимание этой фигуры, если бы увидели в ней высокомерного догматического педанта, или талмудистского законника, превыше всего ставящего не дух, а букву учения. Дело было в другом - в самой эклезиотической перспективе.
Что, в самом деле, для нас важнее: чтобы православная церковь была нашей церковью и нам служила или чтобы она, даже ценой удаления от нас, исполнила свое вселенское предназначение?
Если мы в самом деле идентифицируем себя не как этнос, а как православный народ, призванный к великому служению вселенской идее, нам предстоит сделать соответствующий выбор. Никон сделал адекватный выбор, рискуя ослаблением народной поддержки, рискуя расколом, рискуя, наконец, самим народом, ибо неизвестно, сможет ли он выдержать потерю "своей" церкви ради служения церкви вселенской.
"Вы же есте тела Христова и уды от части... многих воедино собирая и показуя всех едино нечто по телеси образу бывших и едино сие многими составляемо, и во многих сущее... сего ради спречь яко церковь яже в вас, часть есть повсюду лежащия церкви и тела всяческими состоящимися церквами"7.
Не случайно в подмосковском новом Иерусалиме Никоном воздвигнуты троны для всех пяти Вселенских Патриархов - Антиохийского, Александрийского, Константинопольского, Иерусалимского и Московского. Как священствует предание, Никон желал устроить так, чтобы в пределах главного храма могли отправлять богослужение разноплеменные православные: греки, грузины, молдаване, белорусы, украинцы. Здесь - явное воспроизведение вселенской модели храма Гроба Господня в Иерусалиме.
Никон, таким образом, с одной стороны "разряжает" пространство московской Руси, лишая ее добротной этнической плотности и слитности, с другой - делает его по-новому поместительным и широким, пригодным для соединения разных языков в единой вере. Никон осуществляет денационализацию православной церкви и православного пространства как раз в тот самый момент, когда все дело шло к его национальной кристаллизации и этническому уплотнению. Ясно, что это был исторический риск - и пространство веры и сама вера могли бы оказаться "ничейными", а следовательно, особо уязвимыми для внешних сил.
Здесь мы сталкиваемся с давней проблемой всех мировых религий соотношением этнического субстрата и суперэтнического единства, обеспечиваемого единством письменного текста. Соотношение их напоминает соотношение неформальной устной и канонической письменной речи. Устная выигрывает в богатстве оттенков, в выразительности, в психологической достоверности и проникновенности. Письменная речь теряет в живости содержания, в доверительности передаваемого интимного смысла; она фиксирует универсальное, общеобязательное, легитимированное. Теплота национального государства и холод империи имеют отношение к этим полюсам устного и письменного. Но теплота чревата узостью, затхлостью и, очень часто, пристрастностью и нетерпимостью, выделением вполне и не вполне своих. Никон разрядил национальные пространство Московской Руси, создал духовную модель того политэтнического универсализма, который Петр I воплотил в земном здании империи.
Не случайно именно в период Никонова патриаршества, когда модель церковной суперэтничности Руси была со всей силою и мессианским темпераментом утверждена, происходит воссоединение с Украиной, расширение на Восток, и общее чрезвычайное усиление центростремительного импульса в восточнохристианской ойкумене. Формируя единое суперэтническое духовное пространство, Никон создавал предпосылки для российского просвещения. Просвещение - это объединение людей разной этнической, социальной и профессиональной принадлежности путем приобщения их к единым универсалиям и канонам культуры - письменному тексту, имеющему мощную силу подражания и внушения. Никон, несомненно, был великим просветителем. Исправив церковные книги по единому греческому канону, он создал единое суперэтническое пространство священного текста - основу мобильности, коммуникабельности и коллективной идентичности огромных масс, живущих на огромном пространстве.
КАК ФОРМИРУЕТСЯ БОЛЬШОЕ СУПЕРЭТНИЧЕСКОЕ
ПРОСТРАНСТВО КУЛЬТУРЫ
Здесь мы сталкиваемся с проблемой, остро поставленной в постстуктуралистской аналитике, в частности у Ж. Дарриды - проблемой наличия. Критикуя российскую установку почвенности и естественности, Даррида показывает, что культура на то и культура, что не знает естественно-наличного. Больной, перезревшей культуре свойственно искать свою противоположность - естественность и органичность. Но при при ближайшем культурологическом рассмотрении всякая естественность оказывается вторичной - сгустком и стереотипизацией того, что первоначально выступало в свете проблематичного и иначе возможного.
Доррида формулирует условие современного дискурса - в том числе и дискурса о родной земле, родной цивилизации. Попытка понять их, полагаясь на естественное наличие, на природную морфологию или морфологию культуры, заданную архетипически - безнадежное дело. Не случайно тот тип сознания, который слишком полагается на естественное и наличное, обречен сталкиваться с сюрпризами истории, в которой наличное оказывается самым далеким и ускользающим, естественное - легко нарушаемым и извращаемым.
Так обстоит дело и с наличием того, к чему мы, русские, привыкли как к естественно-данному: единого большого пространства, поместительного для людей разного этнического, расового, культур-антропологического типа. Оказывается, такое пространство не является простым даром истории и географии - оно является результатом определенного народного решения и требует определенных жертв. Единое пространство - залог нашей специфической свободы - и той, что по-русски зовется волей, и той, что зовется этнической терпимостью, и той, что связывается с социально-территориальной мобильностью. Слишком часто мы воспринимаем его в натуралистической парадигме наличия. На самом деле оно требует колоссальной жертвенности - в первую очередь от народа, взявшего на себя роль его несущей конструкции. И в малом и в большом, и на уровне государственных решений и на уровне повседневности этот народ должен быть вполне готов поступиться и своей этнической спецификой и своим "малым пантеоном культуры", состоящим из родственных ему богов и героев, и обеспечить комфорт других, постоянно вопрошающих: а их ли это пространство? а не обижены ли, не обделены ли они? Им, меньшим, позволено быть впечатлительными и обидчивыми, большому народу - никогда. Можно ли предполагать, что это "имперское" великодушие и дистанцированность от интимно своего, специфического является неким природным качеством русского народа?
При всей любви и уважении к нему ответим: нет. Большое суперэтническое пространство - в том случае, если оно не скрепляется исключительной силой, а крепится духовными скрепами, вряд ли вообще способно создаваться усилиями прагматической воли, пекущейся о земных интересах. Не случайно нынешний процесс новой секуляризации и реванша земной прагматики над большими "метаисторическими" целями столь наглядно сопровождается распадением единого большого пространства, всплеском этносепаратизма и автономизма, в том числе и церковного.