Новый Мир ( № 2 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предмет этого эссе так или иначе приходил мне на ум в разное время, но окончательно я понял, что хочу написать об этом, после одного разговора. В сентябре 2010 года я гулял по побережью острова Русский с польским поэтом Дариушем Суской — мы участвовали во владивостокском фестивале «Берега», я перевел несколько его стихотворений. Мы говорили на какие-то более-менее общие темы — о поэтической традиции, о консерватизме и новаторстве, о формальных особенностях стиха.
— Я думал, что я самый архаичный поэт Польши, — сказал Дариуш. — Я пишу в рифму, польские критики часто отмечают это как что-то особенное. И вот я приезжаю в Россию, а у вас все пишут в рифму!
Я сообщил ему, что в рифму у нас пишут совсем не все, просто такой в этот раз получился состав участников (Юрий Кублановский, Ирина Ермакова, Светлана Кекова, Вадим Месяц). А Дариуш ответил, что в Польше перестали рифмовать после Тадеуша Ружевича, после его знаменитого послевоенного дебюта — поэтического сборника «Niepokоj». Постепенно утвердилась мысль, что рифма ангажирована. Что она дискредитировала себя сотрудничеством с пропагандистскими стихами и песнями. (Когда через два дня мы ехали на такси в аэропорт, из колонок звучала какая-то кошмарная штампованная попса, и я заметил, что, может быть, дело не только в политической пропаганде, а еще и вот в таком, — Дариуш согласился.)
Я не считаю, что рифма может себя дискредитировать. Рифма как принцип, как прием организации стиха не виновата, что ею пользуются люди, которые хотят, чтобы было складно и легко вдалбливалось в мозги. Рифма просто подходит для одних целей и не подходит для других, причем эти цели далеки от внешнего тематического полагания: поэт выбирает, как он будет говорить, в результате сложной и не всегда ясно осознаваемой внутренней работы, подготавливающей говорение. Но тот разговор с Суской мне запомнился, и я часто возвращался к нему в мыслях.
В России действительно и рифмуют и не рифмуют. Русская поэзия обсуждает самые разные вещи, проговаривает самые разные смыслы. Побывавший на фестивале «Берега» услышит совсем другую поэзию, чем побывавший на фестивале «Поэтроника». У посетителя нижегородской «Стрелки» сложится отличное от этих двух представление, скорее всего эклектическое. Юрий Кублановский и Аркадий Драгомощенко, Елена Фанайлова и Мария Степанова, Олег Юрьев и Сергей Завьялов, Андрей Гришаев и Андрей Егоров не похожи друг на друга, но все принадлежат к полю современной русской поэзии. Это хорошо подмечено проектом «Культурная инициатива», который уже седьмой год подряд устраивает цикл вечеров «Полюса», где сходятся авторы с максимально разными, часто чужеродными друг другу поэтиками. Подобную разноплановость можно встретить на литературных сайтах, в журналах от «Воздуха» до того же «Знамени».
В самом деле, вот два отрывка.
Юрий Кублановский:
В убогой глубинке
нас на лето стригли под ноль
ручною машинкой,
всегда причинявшею боль.
В седые морозы,
каких не бывает теперь,
мы вместо глюкозы
хлебали кисельную серь.
А в оттепель щепки
неслись по косицам-ручьям.
Ворсистые кепки
нам снились тогда по ночам.
И полые слепки
небес доставались грачам.
(«Над строчкой друга»)
sub А вот Аркадий Драгомощенко: /sub
Веществом близким сумма небес округла,
проточным огнем воскресают волокна влаги.
Звезда мертва в любом из сравнений со светом.
Прекрасно прямое действие, как искривленная формула времени,
где в прорехах между пределами искрится тело предлога,
словно категория глагольного выдоха,
суженного до пресечения. Так видеть,
как твои глаза видят зрение, а ему —
любой напылением (смещение в область вести,
белого тополя. Вещь только амальгама предмета);
на лету испаряясь в побеге стекла обоюдостеклянного:
снег, телефонная рябь, ночная зоркость травы придонной.
(«На берегах исключенной реки»)
Оба текста относительно недавние. Очевидно, что они совершенно по-разному работают. Очевидно, что второй сложнее устроен и требует какого-то иного чтения, чем первый. Хотя бы потому, что если первый задействует визуальную метафорику, конструируя реалистическое воспоминание, то второй выстраивает баланс между предметным и абстрактным, прибегая к аналогиям из лингвистики (и тем самым все равно передавая ощущение, но только приближаясь к нему с иными инструментами). Если первый описывает бывшее, то второй совершает поиск. Очевидно, в конце концов, что первый текст выглядит, грубо говоря, традиционно, а второй, грубо говоря, нетрадиционно. Проще всего сделать две вещи: или объявить поэтику А устаревшей, ретроградской, живущей по заранее просчитанным канонам, или объявить поэтику B переусложненной, лишенной внятного смысла, даже, о ужас, не-поэтичной. Однако это неверный подход, больше говорящий о личных вкусах, чем о каком-либо объективном понимании: два стихотворения просто не пересекаются, потому что у них разные задачи. Они направлены в разные стороны, они по-разному сказаны.
Кажется, что происходит постоянное увеличение способов говорения. В недавней статье «Экстенсивная литература 2000-х» [1] Евгений Абдуллаев выходит на важную, а может, и ключевую идею экстенсивности, но не связывает ее с не менее важной идеей приращения смысла (понимаемого иногда как простое добавление тем/взглядов/регистров речи по принципу «было — не было», а иногда глубже, как работа, подобная выдвижению и обоснованию гипотез). Абдуллаев говорит о том, чем прирастает поэзия, за счет чего она развивается (в частности, повторяет становящееся уже привычным соображение о ее интеграции с прозой). Стоит же поговорить и о самом движении.
Никто не может охватить весь корпус написанных текстов с целью дознаться, есть ли в новом стихотворении, которым корпус прирастает, новый смысл. С совершенной точностью читатель фиксирует новый смысл только для себя. Понятно, что идея приращения смысла более значима и болезненна для человека начитанного, чем для неофита. Но стихотворение, не несущее никаких открытий для меня, может оказаться совершенной новизной для другого и ввести его в мир, откуда он начнет свое исследование поэзии. Вторая проблема — как раз в экстенсивности: развитие поэзии уподобляется земледелию, при котором обработанная, принесшая плоды, исчерпавшая ресурсы почва более не пригодна для культивации, и следует искать новые земли [2] . Можно же понимать экстенсивность и в значении new horizons — гораздо более провокативном, чем название американской космической миссии: астрономы-то знают, что там Плутон, плохо знают только, какой он, а мы не знаем практически ничего: потому что смыслы создаем мы сами, а систематические, научно обоснованные попытки предсказать будущее на сколько-нибудь длительный период пока что выглядели слабо, случайное прозрение же, наоборот, било в цель.
Что мы получаем в такой ситуации экстенсивности? Нечто вроде расширяющейся во все направления вселенной. Это нечто расширяется анизотропно, его элементы движутся с разной скоростью, некоторые застывают на месте или угасают.
Эта мысль меня, признаться, завораживает, и я хотел бы немного с ней поработать.
Когда автор берется за сравнения с областью, в которой не является специалистом, дилетантизм чувствуется сразу или почти сразу. Я хотел бы прежде всего подчеркнуть, что действую на уровне метафор, уподоблений, а не строгих аналогий.
Существует книга, название которой интригующе схоже с именованием интересующей нас проблемы, — «Поэтический космос» Константина Кедрова (1989). Эта книга по-своему замечательна, в ней Кедров высказывает несколько глубоких мыслей об отображении в поэзии космоса — от астрологии до современных космологических гипотез, по мнению автора предвиденных такими поэтами, как Велимир Хлебников и Андрей Белый. Речь идет о радикальном расширении возможностей поэзии в творчестве как этих поэтов, так и авторов школы метареализма (метаметафоризма, в терминологии Кедрова), но ничего не говорится о «расширении поэзии вообще». Кедров увлечен семантикой и старается показать единый смысл поэзии и космоса (космичность поэзии / поэтичность космоса), при этом делая достаточно вольные допущения, в первую очередь лингвистические. Моя задача более связана с прагматикой. Этот текст можно воспринимать как попытку проговаривания, проброс лота, который в итоге неизвестно где окажется.