Застава «Турий Рог» - Юрий Борисович Ильинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ганку похоронили. Прошло еще несколько дней. Нарушители, отупев от голода, грызли ремни, жевали кусочки кожи, выкапывали из-под снега пожухлые ягоды, коренья, один Маеда Сигеру выглядел сносно, остальные сильно исхудали и едва держались на ногах. Горчаков не решился сказать Маеда, что думает о нем, — японец опасен, мигнет подручным — и конец. Подмывало поделиться соображениями с Моховым, но атаман после смерти Ганны почернел и ни с кем не разговаривал.
Кончился томительно длинный день. Вечером нарушители держали совет: как быть дальше? Сидели в тесной темной промоине, по весне образованной бурным ручьем в крутом песчаном берегу. В пещере сухо, на полу нарубленные еловые ветки, горит крохотный костерок.
— Итак, господа, — начал Горчаков, — будем смотреть правде в глаза. Дела наши из рук вон плохи. Продовольствие кончилось, а до границы, точнее до участка, где планируется переход, больше ста километров. Силы наши на исходе, необходимо раздобыть хоть малую толику пищи, иначе не выдержим.
— А другие?! — взвизгнул Окупцов. — Почему они выдерживают? Может, у них в мешке какой-никакой припас остался?
— Прекрати, Окупцов, — устало попросил Мохов.
— Чего прекрати, чего прекрати? Мне, стал быть, молчать, а они — эн какие гладкие! Рожа кирпича просит. С чего бы это господина Сигеру так разнесло?
Маеда Сигеру заулыбался:
— Хорсё. Очинно, как это по-русску, сымешно.
Странное спокойствие овладело Моховым. Нет, оно не походило на безразличие, даже не граничило с ним. Мохов оставался по-прежнему верен делу, которому служил и службу нес исправно; смерть любимой женщины не поколебала его убеждений, не ослабила ненависти ко всему, связанному с враждебным ему строем. После гибели Ганны убеждения Мохова не изменились, сомнения любимой не поколебали, не пошатнули, атаман твердо держался на ногах. Личное горе не выбило его из седла, не согнуло, голова была ясной, свежей, он был совершенно спокоен, однако перестал торопиться: ни на той, ни на этой стороне его теперь никто не ждет, так зачем же спешить? Куда? Во имя чего? Необходимо продолжать борьбу с противником, он не устал, не выдохся. Но он тосковал. И как тосковал!
— Мы встретимся, Анечка. И ничто нас больше не разлучит. Ничто и никогда.
До границы оставалось два-три перехода, когда обнаружилось, что исчез Окупцов, взбешенный Горчаков напустился на Лахно:
— Где он?! Дезертировал?
— Не могу знать! Вечером был в наличии.
— Найти мерзавца!
— Искали. Да нешто в тайге отыщешь? Снег стаял, следов не видно, — Лахно указал на полянку.
Накануне потеплело, солнце съело снег, земля впитала влагу, вечерами становилось прохладнее, поднимался туман — плотный, густой…
Горчаков пристал к Мохову: что за тип Окупцов? Способен ли на предательство? Мохов бездумно смотрел вдаль.
— Человек как человек… Обыкновенный…
— Не наведет на нас пограничников?
— В ком сейчас можно быть уверенным? А пограничникам и так о нас все известно. Я их неплохо изучил, доводилось встречаться на узких тропках. Погранохрана давно за нами наблюдает, можете не сомневаться. За каждым шагом следят. И если Окупцов струсил или, ошалев от голода, вступил на иудину стежку, хуже не станет, ничего нового он чекистам не сообщит.
— Значит, вы, Арсений Николаевич, считаете, что нас схватят…
— Непременно. Это вопрос времени. Наша песенка спета.
— И вы спокойно об этом говорите?
— Что мне еще остается?
— Да как вы смеете! Вы… — Горчаков замолчал, втянув ноздрями породистого носа воздух. — Вы, кажется, что-то едите?
— Ремень доедаю. Последний кусок, пряжку выпорол и жую…
Горчаков проглотил слюну.
— Извините, Арсений Николаевич. Нервы сдают…
XIV
АГОНИЯ
Нарушители неподвижно лежали на земле, за утро прошли километров пять. Лахно по-собачьи ловил ускользающий взгляд Горчакова, воспаленные глаза слезились. Слезы текли по изможденному лицу, впалым щекам.
— Что с глазами? — сердито спросил Горчаков. — Трахома? Грязь развели, как в шанхайской ночлежке.
— Солнышко нажгло. Снег блестит, глядеть невозможно. А тут еще живот схватило, режет, душу выворачивает. С кровью…
— Все в нашей жизни теперь с кровью… — Горчаков опустился на снег. Им все чаще овладевало странное безразличие, равнодушно смотрел он на кривящееся, заросшее, бледное лицо ближайшего помощника, поросшее белесой щетиной, бесстрастно скользил холодным взглядом по прочим спутникам. Поняв, что глядеть на них совершенно не хочется, смежил припухшие, в корочках, веки, задышал ровно, неслышно…
Разбудило его неосознанное чувство тревоги. Сияло беспощадное злое солнце, синее небо подпирал хвойник, а тишину рвал сдавленный, ненавидящий шепот:
— Жуешь, скотина? Чамкаешь на всю тайгу. Чего жрешь? А ну, покажь!
— Пошел ты! Не твое… Своим питаюсь.
Горчаков закрыл глаза. Ошалел от голода Волосатов, тоже ремень мусолит, как атаман. Горчаков провалился в черную пустоту, но затрещали кусты, рядом завозились, затопали, послышался злобный визг. Горчаков вскочил, Ефрем Зыков волочил по земле, как куль, Волосатова.
— Атаман! Атаман! Глянь, чего этот гад удумал! Живорез, кол ему в душу!
Нарушители окружили Волосатова, кат сидел на земле, рот в крови, отворачивался, что-то пряча. Зыков, без шапки, распатланный, держал его за воротник. У Мохова прыгали белые губы. Отпустив ката, Зыков бестолково махал кулачищами.
Сжавшийся в комок Волосатов затравленно озирался.
— Что происходит, Арсений Николаевич?
Мохов нехорошо засмеялся:
— Пока ничего, Сергей Александрович. Но произойдет. Ефрем, веревку!
— Нетути!
— Ремень давай!
— Ремешок я, того… схарчил…
— С него стащи!
— С христопродавца — сей минут. Сымай, ирод! Сымай, кому говорю! Убью, беспоповец[176], варнак, распроязви тебя! Русским языком говорю — сымай! — Ефрем подмял Волосатова, выдернул тонкий ремень.
— Держи, Николаич!
— Петлю! И вон на тот сук!
Палач сжался, заскулил. Горчаков шагнул в круг, заслонил Волосатова.
— Самосуд не допущу! Отставить!
— Отступись, набольший. Не засти! — Ефрем обдал Горчакова мерзким запахом черемши. — Отслонись, добром прошу.
— Назад! — Горчаков выхватил пистолет, рядом встал Лещинский, прикрыв Горчакова со спины. — Назад, сволочь! — Закопченное дуло пистолета уперлось Зыкову в живот.
Горчаков скользнул взглядом по лицам, Маеда Сигеру, Господин Хо и Безносый не двигались, Лахно потянул к себе прислоненный к сосне карабин, лицо Мохова исказила страдальческая гримаса, внезапно он рассмеялся, смеялся все громче, громче. Истерика. Горчаков презрительно оттопырил губу.
— Перестаньте!
Мохов утих, склонился, как монах перед чудотворной иконой.
— Хорошо, Сергей Александрович, — произнес он мертвым голосом. — Будь по-вашему, чуток повременим. А теперь полюбуйтесь на вашего подзащитного. Ефрем!
Зыков нагнулся, сгреб Волосатова за ворот, рванул, поднял над землей, тряхнул на совесть.
— Ой, смертынька!
— Че орешь, я легонько. Николаич, дозволь?
— Давай!
Придерживая одной рукой болтающегося в воздухе Волосатова, гигант сжал ему горло. Кат выкатил глаза, забился, обронил какой-то темный комок. Нарушители остолбенело уставились на странный предмет, Горчаков недоуменно взметнул брови.
— Не дошло, Сергей Александрович? Ефрем!
— Прикажи кому