Сияние - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костантино идет ко мне, обнимает жену за талию, они быстро целуются на ходу. Я стою рядом, в кожаном комбинезоне, стянутом на талии, в выцветшей красной рубашке. Я весь горю, вокруг все в огне. Зачем я здесь? Что позвало меня приехать сюда? Что общего у меня с этими актерами, играющими абсурдную пьесу?
Джованни льнет к отцу, Костантино тянется к нему. Это выглядит естественно, но все же не так, как прежде. Он ласкает сына так же, как несколько минут назад гладил крольчонка. Я чувствую, как меня опутывает паутиной лжи. Здесь все лгут. Обнимают, кладут руки на плечи, на голову, но я не вижу в этом настоящей любви и тепла. Эти жесты отражают животные инстинкты. Так соприкасаются овцы, когда их гонят в сарай. Они трутся друг о друга, сбиваются в стадо, чтобы согреться.
«Однажды я перестал страдать» – так мне сказал Костантино. Должно быть, бессмысленные объятия помогают людям забыть о страданиях и спастись от чувства стыда. Освободиться от собственной личности, лишив жест истинного значения. Здесь все раздаривают себя кому попало. Живя здесь, надо отказаться от своей сути, от жизненной силы.
В зале я вижу множество распахнутых в объятиях рук. В центре – кафедра, микрофон, стол. Возможно, это алтарь. Перед алтарем – изгородь тел. Словно все ждут, что вот-вот начнется концерт. Многие просто стоят, те, что помоложе, уселись на пол, скрестив ноги. Я сижу на почетном месте, в первом ряду. Я не сопротивляюсь. Должно быть, это какая-то секта, новые «Дети Бога». Им всем промыли мозги. Двое ребят с гитарами наперевес поют песни о Боге и смотрят в потолок, призывая дух любви. Я не могу оставить его в этом балагане. Я здесь, со мною мой опыт. Для такого места я одет слишком вызывающе. Костантино рассмеялся, когда увидел меня: «Ты – просто вылитый Лу Рид».
Я вытягиваю ноги. Священник в черном свитере берет микрофон, отпускает несколько шуток, у него произношение жителя Эмилии, он радостно трещит – точно шкварка на сковородке. Произносит короткую проповедь, трогательную и честную, говорит о том, что любовь – это желание творить добро ради других. Потом приглашает на сцену какую-то девушку. Это уже не служба, а настоящий сеанс психотерапии. Девушка рассказывает собравшимся о том, что ей пришлось пережить. Фигуры на сцене сменяются одна за другой, каждый выворачивает душу наизнанку, рассказывает о себе, словно обращается к воображаемому собеседнику, которому чудом удалось выжить.
Костантино встает, вытирает руки о брюки, будто у него вспотели ладони, улыбается парню, который спускается со сцены, и тоже берет микрофон:
– Простите, я немного простыл.
Джованни стоит рядом с ним. Я никогда не видел, чтобы Костантино говорил перед столькими людьми, да еще в микрофон. Я даже не думал, что он может говорить вот так: открыто, не опуская глаз. Он смотрит на кафедру и прижимается к ней, как и те, кто говорил до него. Он получает заряд энергии, исходящий от голодной толпы. Эти люди ведут себя как одержимые, словно их накачали неизвестно чем и они вдруг стали добрые-предобрые. Только это какая-то наркоманская доброта – доброта тех, кто перерезал вены, чтобы забыть о боли, но и о жизни тоже.
Голос Костантино звучит глухо, прерывисто. Это никакая не исповедь. В нем белой полоской раздувается огромный червяк, солитер. Он пожирает его и говорит за него.
– Я родился сыном консьержа.
Так он начинает свой рассказ. Скрестив руки на поясе. Из него вытекает длинная река слов, однообразных, невыразительных, как будто он повторял их сотни раз, заучивая урок. Его растолстевшее тело спокойно, он собран, воск плавно стекает вдоль тела огромной свечи.
– Возвращаясь из школы, я помогал отцу: разносил жильцам газеты или еду.
Он рассказывает о своем детстве, о родителях, о том, что всегда был замкнут… Потом вдруг замолкает, стискивает зубы, открывает рот и заглатывает воздух с таким видом, будто подавился, будто кислород попал не в то горло.
Теперь он другой. Он изменился. Он поворачивает время вспять, прилюдно вскрывает свой мозг. Я вижу его имя, написанное задом наперед: онитнатсоК.
Он рассказывает о том, что случилось однажды летом:
– Мне было четырнадцать, я заканчивал среднюю школу.
Понимаю – он о том самом лете. Как мне забыть его? Как забыть пустынный пляж, голого мужчину, что подзывает меня? Тогда в моей жизни все перевернулось с ног на голову. В жизни можно забыть многое, но как забудешь тюремщика, открывшего перед тобою дверь в камеру?
– В то лето меня изнасиловали.
Я сжимаю ноги. Меня облепляют крабы, на меня обрушиваются волны, я покрываюсь водорослями и сочусь кровью сокрытого бесчестья.
– Насильником был человек известный, уважаемый… Высокий, элегантный мужчина. Искусствовед.
И тут все буквы у меня на глазах меняются местами. Я вспоминаю далекое прошлое, того ахейского воина… Вспоминаю, как Костантино собирает пинцетом кусочки той самой мозаики, что я вышвырнул из окна… Я вижу черную пустоту вместо глаза, она смотрит прямо на меня.
Он подробно описывает, как это случилось. Его голос совершенно спокоен – ни разу не дрогнул. Должно быть, этому его научили здесь. Он говорит ясно, выразительно. Словно не о себе, а о ком-то другом – далеком, незнакомом мальчике, затерявшемся в прошлой жизни. Но я-то жив. Мой взгляд цепляется за стены, я пытаюсь удержаться на ногах, я словно присутствую при этой сцене: я вижу, как он снимает трусы и тихонько стирает их, стараясь, чтобы никто не заметил, как вешает их на батарею. Я – единственный свидетель этого преступления. Я помню ту батарею, я знаю его мать, я не забыл те самые трусы, купленные в дешевом магазине на улице Статуто.
Страшные прогулки в прошлое спустя много лет могут повториться вновь. Ты – шарик, что перекатывается по телу и набирает очки. Джекпот. В тебя проникает рука, которая нащупывает и выбрасывает все внутренности на землю. Ты смотришь, как какая-то собака пожирает твои органы, валяющиеся на асфальте. Это кусочки твоей мозаики, окровавленные, оборванные мышцы. Ты снова мальчик, который вскарабкался на подоконник, и ты прыгаешь в пустоту.
Ты – пугало, ни больше ни меньше, твои одежды перебирает ветер, и потому сбоку ты немного похож на человека. Так вот кто ты. Деревянная палка, голова из перевернутой швабры, набитая соломой. Ты торчишь посреди поля, а вокруг кружатся голодные птицы.
Костантино замолкает, ему долго и шумно хлопают. Розанна вытирает набежавшую слезу, которая, должно быть, не раз катилась по ее щеке. Костантино благодарит, он ни на минуту не отпускает руку сына, сжимает ее так, словно хочет передать этому несчастному свою силу. Он хочет попросить у Бога справедливого суда, требует вырвать Джованни из состояния оцепенения и беспамятства. Но может быть, я все это придумал? Я понимаю, что никто из этих людей не собирается возвращаться в прошлое: все знают, что это невозможно. Они просто повторяют слова о добродетели, точно заученную мантру, и держатся за руки, составляя единую цепь. У многих видны слезы. Мотыга возделывает общий огород, вздымает комья земли.
Боль стихает.
Я перестаю понимать, что происходит. И все же это касается и меня. Костантино продолжает рассказ. Он рассказывает о нас, о наших встречах в мотелях, о нашей палатке. Говорит о ночи на пляже, о том, как лежал в коме, о том, как хотел умереть.
– Но я не умер.
Он называет меня по имени, протягивает пастырскую руку и приглашает меня подняться со стула. Люди из зала аплодируют.
– Вот он, Гвидо, я хочу вас с ним познакомить.
Он смотрит мне в глаза. Я – чучело маленькой птички, выставленное на полке, чтобы напоминать о дне охоты и смерти. При всех он просит у меня прощения. Вот почему он хотел, чтобы я присутствовал в зале.
– Всю жизнь я мстил, я нашел себе невинную жертву.
Но я-то знаю, что все это ложь. Я никакая не жертва, я – его любимый. Я смотрю на его растянутые брюки. Сам не понимаю, как мне удается встать. Я мечтаю сгореть заживо. Я слегка кланяюсь. Я стою в этом зале в мотоциклистском комбинезоне, в праздничной рубашке. Порывисто опускаюсь на стул. Спектакль продолжается. Новые печальные лица подходят и берут микрофон, чтобы рассказать новую драму. «Господи, спаси нас и наставь на путь истинный. Господи, вершащий нашу судьбу, Господь, дарящий любовь. Господь, дарящий надежду. О вечный, лучезарный Господь, Господь Триединый, да растворимся мы в Твоем сиянии».
И вот я различаю это слабое сияние. Оно зависает надо мной и осеняет меня крестом. Теперь я крещен. Все поднимаются и омывают друг другу ноги. Для этого ритуала смирения припасены специальные тазики, которые передаются по цепочке от одного к другому. Костантино снимает с меня ботинки, медленно закручивает вдоль лодыжки мои носки. Он проводит рукой по моей ступне, протирает губкой белую полоску на худой ноге, в том самом месте, где накладывали гипс.
– Благодарю тебя, Гвидо.