Путник со свечой - Вардван Варжапетян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Франсуа, вы заболели? Вы дрожите, и ваше лицо мокро от пота.
— Это старая болезнь, моя прекрасная владычица и госпожа, ей не поможет лекарь; она начинается не от грязной воды, как холера, и не от порчи, напускаемой дьяволом, как проказа, — пожалуй, у нее даже нет начала, просто боль вонзается в сердце, как стрела, и человек ходит со стрелой, торчащей в груди.
— Я никогда не слышала о такой хвори, хотя сама считаюсь искусной во врачевании. — Франсуа встал; дыхание его было быстрым и горячим, а тело сотрясал озноб. — Ложитесь в постель, я велю принести вам горячего молока.
— Вы очень добры, мать-настоятельница, только не надо ничего.
— Ну не упрямьтесь, Франсуа, вы так дрожите. Нет, нет, я велю вам лечь. А я... возможно, я сама принесу вам молоко.
Франсуа лежал на узкой кровати из толстых струганых досок, до подбородка укрывшись душной периной, и смотрел, как темнеют потолочные балки. Скоро они стали почти неразличимы — мягкий сумрак заволакивал глаза, но он смотрел. На колокольне зазвонили к вечерне, тяжелый медный звон раскачивал темноту. Вийон усмехнулся, вспомнив, как шесть лет назад он впервые постучал в ворота монастыря, спасаясь от стражи свирепого епископа Орлеанского, гнавшей его без передышки трое суток. Он постучал в ворота и попросил убежища, зная, что в обители, за клиросом, есть маленькая келья, в которую не мог войти даже король, — именем бога милосердного и всепрощающего она защищала несчастных от погони и суда. Тогда он полгода забавлял монахинь своими песнями, забавными историями, ловкими фокусами. Однажды, в день Рождества Богородицы, в монастырь пришли бродячие жонглеры. Между двумя вязами туго натянули веревку с толстыми узлами. Берарда смеялась — ей нравилась мужская ловкость и отвага. Тогда и Франсуа взобрался на канат; он подпрыгивал, словно кузнечик, подбрасывал деревянные шары, ловил горящие факелы, не замечая, что узлы веревки медленно расходятся. Он упал, ударившись спиной о землю, и потерял сознание от боли. Когда очнулся, увидел склонившихся монахинь и жонглеров. «Бедненький Франсуа, вам больно?» А он не мог сказать ни слова; казалось, от него осталась только голова — все остальное он не чувствовал, даже пальцев на руках. «Франсуа, вы сейчас такой смешной! У вас нос стал такой длинный, а щеки белые, как в муке». И все засмеялись, забавляясь шуткой аббатисы.
«А сейчас ты на кого похож? — подумал Франсуа. — Сколько раз я твердил тебе: знатные дамы не для тебя, отродье нищеты! Разве ты сын ангела, венчанного диадемой звезды или другой планеты? Но у тебя страсть к высокородным. Как ребенок тянет руки к огню, так тебе неодолимая охота дотронуться до груди под лифом из фиолетового твердого шелка, расшитого жемчугом. Но ребенок обжигается, плачет и впредь боится огня. Ты же упрямо хочешь схватить пламя. Ты, задыхаясь от счастья, ловил улыбку Амбруазы де Лоре, вызвав гнев ее супруга, парижского прево д'Эстутвиля. И в пыточной Дворца правосудия он тебе припомнил и балладу, и пылкие взгляды. Школяру ли тягаться с Робертом д'Эстутвилем, рыцарем сьером де Бейн, бароном д'Иври и Сент-Андри, который ударом копья выбил из седла короля Сицилии?! А Катерина де Воссель? По всем кабакам ты растрезвонил, что нет женщины прекрасней, но по ее капризу тебя растянули на козлах перед ее балконом, а она со своими приятелями ела мороженое и улыбалась, пока ты извивался под ударами плетей. Нет, ты всегда был нерадивым школяром, и уроки не идут тебе на пользу».
Задумавшись, он не услышал, как отворилась дверь, не заметил, как задрожало на сквозняке пламя свечей. Но уловил запах душистой эссенции.
— Это вы, госпожа?
Аббатиса поставила на стол кувшин с горячим молоком.
— Вам уже лучше?
— Нет, хвала господу, мне стало хуже.
— Ах, Франсуа, трудно понять, когда вы шутите, когда говорите правду.
Берарда положила прохладную ладонь на морщинистый потный лоб Вийона. Он нежно обхватил ее запястье и прижал руку к сердцу. Рука испуганно дрогнула, будто попав в силок, и замерла.
— Верите ли вы, госпожа...
— Я раба божия, такая же, как мои сестры во Христе.
— Верите ли вы, госпожа, что умереть за вас было бы для меня счастьем?
Она отвела взгляд от его умоляющих глаз.
— Обет, который дала каждая из нас, суров, хотя про нас рассказывают непристойное. Не скрою, мне приятно слушать вас, ибо я еще не так стара, чтобы смотреть равнодушно на мужчину, который клянется в любви. Я еще женщина...
— Вы прекраснее всех женщин мира! Вы единственное исцеление моей боли!
— Нет, нет, не говорите так. Я знаю, вы очень ловко расставляете тенета своих слов; должно быть, и бедняжка Жаннетон запуталась в них, как доверчивая птичка. О, что монахиня?! Не из-за вас ли аббатиса из Пурро лишилась сана за распутство? У вас было много женщин, Франсуа? Что ж вы молчите? Вам трудно сосчитать?
— Я не знаю, что ответить.
— И они все были разные?
— Вы убиваете меня этими вопросами. Если я вам безразличен, зачем вы спрашиваете? Чтоб позабавиться? Заставить меня снова прыгать на канате, связанном из обрывков? Конечно, смешно до слез, когда человек от боли становится белым, как мука; моя спина до сих пор не может забыть, что земля — это твердь. Конечно, вы чисты, как первый снег, я же забрызган грязью с головы до ног. Вы Христова невеста, я вор, — не правда ли, потеха! Недавно в монастырской библиотеке я отыскал одну забавную историю. Хотите, расскажу, что случилось с некой монахиней из вашего монастыря? Звали ее Женевьева, она была молода, красива, чудесно вышивала покровы и антиминсы, но по слабости духа покинула обитель и предалась греху. Блудила, не отказывая каждому, кто ее желал, а желали ее многие, но утром не забывала возносить молитву богоматери. Пораспутничав всласть, Женевьева вернулась в монастырь и увидела, что сестры обращаются с ней так, словно она и не выходила из своей кельи, даже стали восхищаться покрывалом, натянутым на раму, — невиданный красоты.
— И как же могло случиться такое?
— Услышала ее молитвы пресвятая дева и, приняв обличье той, кто даже в грехе и блуде сберегла любовь к владычице небесной, сама выполняла ее работу в ризнице. Да вы, наверное, знаете эту историю получше меня.
— Знаю, мэтр Вийон, и покажу вам келью святой Женевьевы и антиминс, вышитый богоматерью. Но чудо, явленное нашей обители, укрепило не веру вашу, но только желание поступить со мной, как вы поступали с любой другой женщиной.
— Ах, госпожа моя, сердце мое и все, что я люблю!
— Лежите, Франсуа, я здесь, возле вашей постели. Я спросила вас о женщинах, и вы мне не ответили.
— Закройте глаза. — Берарда дю Лорье закрыла голубые глаза, но длинные ресницы дрожали. — Да, я знал многих женщин. Продажных девок, крестьянок, прачек, трактирщиц, монахинь, булочниц, портовых шлюх; я забавлял жен нотариусов, сержантов, суконщиков — почтенных горожанок, к которым обращаются «дамуазель»; мне милостиво разрешали переспать с собой благородные баронессы и графини. И все они были разные: лицом, нежностью кожи, запахом волос, походкой, нравом, умением любить, даже дыханием, но, поверьте мне, ни одну из них я не любил. Хотите, убейте меня, велите забить до смерти, потому что я осмелился думать о вас. Я воспользовался вашим добрым сердцем и, откормленный, как боров, в тиши и покое дописал последнюю строку «Завещания». Но что мне делать с жизнью, если я еще живу? Она перестанет, как дождь, как снег, и никто в мире не вспомнит, что жил непутевый школяр Франсуа Вийон.
Аббатиса не ответила; она поднялась с табурета и быстро удалилась.
Ночью Франсуа вышел в сад. В бледном лунном свете он видел знакомые кусты роз, жасмина, ровный подстриженный боярышник, узнавал деревья. В стойле вздыхал мул. Острый шпиль колокольни отсвечивал свинцовой кровлей. По дорожке, присыпанной красным песком, он прошел мимо трапезной и свечной мастерской, открыл тяжелую дверь ризницы. Неугасимая лампада перед алтарем дрожащим светом освещала раку и ковчежцы, обитые пурпурным бархатом скамьи, золоченые решетки узких окон. Богоматерь смотрела на него. Он положил к ногам матери всех живущих сломанные в саду розы и опустился на колени. Нет, он не молился — стоял, опустив голову, и ничего не ждал: ни чуда, ни возмездия. Какие-то слова просачивались сквозь его душу, как сырость на стене тюремной камеры, и Франсуа усмехнулся — оставят ли они его когда-нибудь в покое, горькие слова? Он вспомнил, как умники Сорбонны объявили хину «преступной корой», и на этом основании парламент запретил хине «исцелять». Он же не мог запретить словам складываться в строки, но было ли то исцелением? Или мукой? Когда как. И сердцу он не мог велеть: «Сердце, не боли!»
«Франсуа, ты должен уйти подальше от своей любви, бежать прочь из страны неволи. Если ты не уйдешь, цепь прирастет к твоему мясу и ни один кузнец ее не расклепает. Глупец, неужели ты надеешься, что Берарда когда-нибудь полюбит тебя? Быстрее зазеленеет смоковница, проклятая Христом! Увы, школяр, поищи среди женщин попроще и посговорчивей».