Грешный - Шарлотта Физерстоун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мэтью грустно улыбнулся и отвернулся от Джейн.
— Реберн и Анаис держались за руки — еще тогда! Помню, я внимательно смотрел, как они бегут вместе. Я видел ее улыбку, смотрел, как задорно смеялся мой друг, и, Боже праведный, как же я ненавидел Реберна за это — за его счастье! Я ненавидел лучшего друга за то, что он может быть свободным, в то время как я должен был, как приклеенный сидеть в поместье своего отца–герцога, пытаясь быть покорным сыном — и, разумеется, тщетно.
— Понимаю. Вы хотели быть там, вместе с вашими друзьями.
— Да. Я хотел хоть на время убежать из этого дома. Куда–нибудь подальше от своего отца.
— Расскажите о вашей матери.
Повисла очень длинная пауза, и в установившейся тишине Джейн отчетливо слышала сбивающееся дыхание Мэтью. Она почти физически ощущала напряженность, которая повисла в комнате.
— Я любил мать. Это ее портрет возле моего.
— Вы похожи на нее. У вас ее глаза, ее улыбка.
— Откуда вы знаете? Вы никогда не видели, как я улыбаюсь.
— Один раз видела, — прошептала Джейн, — когда вы обменялись рукопожатием с лордом Реберном после свадебных тостов. Вы улыбнулись тогда. Я заметила, что у вас ямочка на левой щеке.
Джейн услышала, как Мэтью сделал несколько шагов. Посмотрев через плечо, она заметила, что граф всматривался в зеркало. Он наклонил голову в сторону и ощупывал рукой собственное лицо.
— У вашей матери та же самая ямочка, что и у вас. Художник великолепно передал эту черту.
— Этот художник — я.
Вздрогнув от неожиданного признания, Джейн вернулась к созерцанию портрета. На картине мать Мэтью была одета в халат из розового бархата с оборками. Она позировала, откинувшись на маленький, обитый золотисто–кремовой парчой диван. Вокруг были в беспорядке набросаны многочисленные подушки, рядом с героиней портрета стоял поднос, заполненный стеклянными бутылочками духов и серебристыми баночками с пудрой. Ее длинные светлые волосы были распущены, они мягкими волнами спадали по плечам.
Портрет казался таким реальным, словно Джейн только что застала красавицу за отдыхом в своем будуаре. Этот возвышенный образ не шел ни в какое сравнение с воспоминаниями, оставшимися у бедной медсестры. В ее памяти тут же возникла собственная мать: надев дешевую непристойную одежду и ярко накрасив щеки и губы, она шла обслуживать клиентов борделя.
— Я помню утро, когда нашел маму сидящей точно так же, как на этом портрете, — сказал Мэтью, подходя к своей гостье и вставая с ней рядом. — Я прибежал в мамину комнату, она сидела на диване, потягивая свой утренний горячий шоколад. Я был так горд собой, что не мог дождаться момента, когда покажу ей кое–что важное. Я домчался до маминой комнаты и ворвался туда, не обращая внимания на вопли ее горничных.
— А что вы собирались показать ей?
— Высший балл, который я получил на экзамене по латыни. Мой учитель только что отдал мне результат, я выхватил бумагу из его руки и побежал показывать маме. Я помню ее улыбку, то, как она поцеловала меня в щеку.
Джейн заметила, как напряглось все тело Мэтью. Он легонько тряхнул головой, словно отгоняя мучительные воспоминания.
— Это был один из последних разов, когда я видел маму живой. Мне было десять, когда она умерла. Я никому не показывал этот портрет, только вам.
— Это большая честь для меня. На самом деле. Картина написана великолепно. Но я должна знать еще кое–что. Вы сказали, что это был один из последних разов, когда вы видели ее живой…
— Не стоит, — тихо отозвался Мэтью, закрывая глаза. — Не спрашивайте меня об этом.
На кончике языка Джейн уже висело напоминание об их соглашении быть искренними друг с другом, она уже собиралась бросить Мэтью в лицо его же слова о честности… Но что–то в выражении лица графа, в его глазах — боль, которую Джейн не видела прежде, заставила ее промолчать. «Душу нельзя купить», — напомнила она себе. И это осознание было сильнее любых соглашений.
— Хорошо, я не буду спрашивать вас об этом. Но скажите, сколько лет вам было, когда вы написали этот портрет?
Мэтью облегченно вздохнул и позволил себе немного расслабиться.
— Четырнадцать. Мой отец всегда ругал меня за увлечение живописью, смеялся, говоря, что это занятие для изнеженных мальчиков. Он убеждал, что мне пора расти, становиться настоящим мужчиной, бросить свои рисунки и мечты, сосредоточиться на учебе. Студентом я был никудышным, в лучшем случае получал средние отметки. Каждый проклятый предмет казался мне скучным и неприятным, но я старался, чертовски старался, чтобы порадовать маму… чтобы облегчить ее существование рядом с моим отцом.
— И вам это не удалось?
Лицо Мэтью исказила гримаса, он отвел взгляд от портрета:
— Я редко нравился кому–то, и менее всего — своим родителям. Боюсь, я приносил им обоим одни разочарования.
— А ваш домашний учитель, вы радовали его своими успехами?
Мэтью засмеялся — печально, беззвучно.
— Обычно нет. Мой гувернер был жестоким старым ублюдком, излюбленным методом воспитания которого была порка.
— Он наказывал вас таким жестоким способом? — просила Джейн, думая о несчастном маленьком мальчике с портрета, с его грустными глазами и угрюмым выражением лица.
— Всякий раз, когда выпадала такая возможность, учитель находил особое, извращенное удовольствие в порке, а я старался не плакать, что, конечно же, заставило его работать еще жестче.
— О! — Сердце Джейн разрывалось от жалости, ей хотелось поплакать вместе с Мэтью, обнять его.
— Мой ум не создан для зубрежки и книг, — категорично отрезал граф. — Я учусь, наблюдая окружающий мир, познавая его на практике, однако английская система образования базируется на иных принципах. Мне ничего не оставалось, как учиться с грехом пополам, не радуя впечатляющими достижениями своего отца, который признавал только высшие оценки.
Джейн снова взглянула на портрет мальчика:
— Герцог хотел, чтобы вы оставили живопись. Вы просили любимое занятие, как он просил?
— Нет, я просто стал скрывать свое хобби. Я засиживался в своей комнате допоздна — предполагалось, что и занимаюсь учебой, но вместо этого я делал наброски. Тогда я ни за что на свете не осмелился бы писать красками, рискуя тем, что мой обман раскроется. Я никогда не заботился о том, что скажет отец, но мне не хотелось огорчать мать. Так что мне приходилось скрывать тот факт, что искусство давно стало моим настоящим миром. Моим спасением, можно сказать. Я никогда не показывал свои картины, только Реберн видел несколько работ, да еще публика увидела портрет, который я выставил на аукцион.