Картина - Даниил Гранин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лосев положил трубку и, как бы продолжая прерванный разговор, спросил, что там с Поливановым? Рогинский сказал, что Поливанов лютует, возбужден, готов на крайние меры, убежден, что их дурачат, следует его как-то успокоить, удержать. На что Лосев пожал плечами: стоит ли удерживать? Он повторил, подчеркивая — почему Рогинский считает, что надо удерживать? Себя удерживает, других удерживает, а зачем? И без того кругом одни удержанные. Рогинский моргал не понимая. Морщихин попробовал было вмешаться, но Лосев предупреждающе поднял палец и предложил Рогинскому пройти, допустим, к Журавлеву и письменно изложить свое мнение как председателя Общества по охране памятников. Секретарша проводила его к Журавлеву, а Лосев спросил у Морщихина, что сделано для отмены взрыва? Морщихин изумился, он полагал, что все остается в силе, как было подготовлено. При этом он выразительно смотрел на телефон, и Лосев как бы рассеянно спросил, откуда Морщихин взял, что все остается в силе, и приказал на всякий случай выставить у дома Кислых милицейский пост, чтобы никого не допускать. Тогда Морщихин не выдержал: это ведь прямое нарушение приказа Уварова, самого Уварова, ведь Лосев слышал, что сейчас передал Пашков.
Лосев-то слышал, а вот откуда слышал Морщихин? Между прочим, ни имени, ни фамилии Пашкова ни разу Лосев не назвал. Проговорился Морщихин, проговорился… Деваться было некуда, Лосев его поймал, как говорится, с поличным. Прижимая руки к груди преданно и виновато, Морщихин подтвердил, что беспокоился, время идет, положенный час истек, и он не выдержал, сам позвонил Пашкову, тот и сказал про Уварова. В конце концов дела это не меняло, есть распоряжение Уварова, и Морщихин не понимал, как можно его нарушить…
В это время зашла Чистякова, за ней, с вопросом насчет Рогинского, Журавлев; Получилось нечто вроде совещания. Морщихин, продолжал настаивать, заявил, что не к чему поощрять Рогинского и ему подобных, гнать их надо, цыкнуть на них, чтобы воли не набирали, не думали о себе много, иначе работать невозможно будет. В любом случае, считал он, даже если, например, отменить, то не по их требованию, а по соображениям исполкомовским. Поливанов и прочие, они даже не депутаты, они не должны вмешиваться… Чистякова чуть поморщилась от его откровений, но в целом приняла его сторону. Во всяком случае, Поливанова следует приструнить, потому что он уже обком беспокоит и Москву. Все стали уговаривать Лосева, чтобы он подчинился Уварову и не упрямился, теперь, поскольку есть прямое указание Уварова, с него снимается ответственность. Государственная дисциплина, ничего не поделаешь, и Журавлев тоже готов был признать факт капитуляции. Податься некуда, жалеть потом будем, как водится… В случае чего будешь ссылаться на Уварова…
Но Лосев ссылаться ни на кого не хотел и Уварова подставлять не собирался, всю ответственность брал на себя. О чем шум? Взорвать никогда не поздно, Уварову он объяснит, что момент сейчас самый невыгодный… Оказалось, однако, что Пашков с Чистяковой переговорил, заручился ее поддержкой, всех обзвонил, нажимал, и настойчиво. Что им там приспичило? Капризы? А вернее всего, Пашков сводит свои личные счеты…
Но все тут сходилось, но Лосев умел убеждать, с Чистяковой он был мил как никогда, а Морщихина предупредил, что звонков к Пашкову больше не потерпит. Подтвердил указание поставить милицейский пост. Журавлев сигналил ему глазами: есть срочное дело, но помешала Чистякова, отвела Лосева в сторону, тихо спросила, правда ли, что Лосев уходит первым замом к Уварову? Лосев неопределенно двинул бровями вверх-вниз. Чистякова понимающе кивнула и трижды на счастье постучала по подоконнику. Она изображала грусть Старого Верного Соратника. Она всегда что-то изображала. В ней жила актриса. По крайней мере с Лосевым она каждый раз принимала какую-то позу. Она была Старшим Другом, Воплощением Принципиальности, Волевой, Непримиримой Женщиной, которая мечтает быть Слабой… Она и впрямь работала много, добросовестно и переживала городские дела, может быть, острее всех. Поглаживая лацкан лосевского пиджака, она спросила то, что может спросить женщина: «Зачем вы это затеяли?» А так как Лосев промолчал, ответила за него: «Не хотите, чтобы при вас?» Это она понимала, это объяснение ее бы удовлетворило, Лосеву ничего не стоило кивнуть, сделать маленькое движение, избавив себя от лишних разговоров, вместо этого он загорячился — ни при нем, ни после него, он вообще против сноса дома, он за перенос филиала в другое место и будет бороться за это всеми силами! Недоверчиво щуря кошачьи глаза, Чистякова поиграла ключиком от кабинета, согласилась, поскольку дело сугубо исполкомовское, Лосев хозяин… Мол, теперь мы не указчики, теперь он сам большой, и Лосеву стало стыдно, как будто он применил недозволенный прием.
Журавлев повел Лосева к себе в конец коридора. С Рогинским не получается, раскис, написал какую-то слезницу. Журавлев понимал, что Лосеву нужно возмущенное письмо, негодующее, категорическое. Вот это-то Журавлев и спешил уточнить. Лосев подтвердил. Чем больше таких протестов будет, тем лучше. Задание было ясное, и Журавлев воодушевился, круглая, щекастая его физиономия оживилась, он любил поручения конкретные и короткие, чтобы взяться и сделать зараз. Он так и сказал Лосеву: не беспокойся, я Рогинского приготовлю, я из него сделаю наступательное оружие. Лосев чесал затылок, ерошил волосы, стал похож на куст. Не-е-ет, давить не следует, мало ли как дело повернется, узнают, что Журавлев обрабатывал Рогинского, нажимал, попадет, не стоит ему, должностному лицу, заниматься такими заговорами. Журавлев настаивал. Кому-то ведь надо, пусть лучше он, чем Лосев, с него спрос меньше.
— Как сказать. Со мной потруднее справиться, я все же в тяжелом весе. Хороший ты парень… По праздникам.
— То есть?
— Где ты раньше был? Куда смотрел? Позволил Морщихину хвост распустить.
— Я позволил? — Журавлев остановился посреди коридора, оттянул на себе ворот беленького свитерочка. — Я? Извини-подвинься. Морщихин продукт твоего производства. На твоей доброте этот фрукт вырос. Ты когда определился? Сегодня? Ну, вчера. До этого чего тянул? Все уклонялся, думал — обойдется? А впрочем, что ты думал, — никому не известно. Меня, твоего зама, — не посвящаешь. У тебя высшие соображения. Неведомые простым служащим. Откуда я знал, как действовать?
— Я и сам не знал.
— Признался наконец.
— Ты привык, что у меня всегда готово решение. Приходишь и получаешь. Сам-то тоже мог высказаться. Твой город. Все это время ты меня осуждал или, наоборот, одобрял?
— Я тебя поддерживал и буду поддерживать.
— Я не про то. Что ты сам-то думал? Что-то не припомню твоих откровений.
— Сергей Степанович, ты сам меня учил не высказываться. Когда я пришел — к чему ты меня приучил? С начальством не спорить, с ним соглашаться надо. Начинай с похвалы, с одобрения… Не высказывайся, не лезь выступать, выискивать ошибки… вкалывай, и не задумывайся, и не сомневайся. Твои заповеди? Чего ж ты требуешь? Я не сомневался. «Делай как я!» — знаешь команду в танковых войсках. Я делал как ты.
— А теперь призадумался?
Журавлев подбоченился.
— Представь себе — нет! И не собираюсь. Считаю, в основном и целом ты прав был. Может, оно и лучше, что ты не посвящал меня в свои одинокие думы. Помнишь, мы гнали план по сдаче домов. Лишь бы приняли. Только бы сдать и выполнить план. Я тебе показывал, как трубы перекошены, а ты мне — не вникай и не огорчайся. И что в результате? В результате — ты был прав. Мы получили знамя, нам за это подкинули фондов, мы забили в титулы — мост, хлебопекарню. Потом и те трубы переложили…
Похвала была с горчинкой. От этого пухлого добряка, ухажера, любителя озорных частушек никак не ожидалось такого. Все годы Вася Журавлев был удобнейшим замом, возился с бессчетной писаниной, отчетами, умел отвечать на всякие письма, приказы. Кого другого, а его Лосев знал насквозь, и знать-то там было нечего, все прозрачно, как протертое стеклышко… Оказалось, не так-то он прост, чувствовалось, что в нем еще немало всякого; в который раз убеждался Лосев, что никогда нельзя помышлять, что знаешь человека, как говорила мать про отца — слаб да прост, а поднял хвост.
Жаль, что не договорили. Лосев торопился к Рогинскому, и вернуться к этому разговору им больше не пришлось.
Почерк у Рогинского был крупный, уверенный, учительский. По содержанию бумага получилась просительной, не было в ней настоятельности, возмущения, протеста, — мы категорически против и предупреждаем… — то, что вызывает у начальства неудобство, досаду. Растолковать, что от Рогинского требуется, было нелегко. То ли он прикидывался, то ли не понимал намеков. Хотя время не терпело, Лосев не нажимал, дело было деликатное. Мало ли как повернется, Рогинский мог покатить на исполком, — мол, его заставили написать, мог отказаться от своего письма. При всей его напыщенности, в нем не чувствовалось надежности. Движения его вялого рта, уклончивый взгляд выдавали податливость. Лицо Рогинского покорно следовало выражению, с каким смотрел собеседник: строго — и он становился строгим, бодро — и он смотрел бодро, собственному его чувству не хватало сил пробиться.