Собрание сочинений святителя Григория Богослова - Григорий Богослов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О ком справедливее можно сказать, что он с Богом действовал, когда избирал людей для алтаря, или ревновал о поруганиях ему, или со страхом очищал священную трапезу от неосвященных? Кто с такой непоколебимостью воли, с такой строгой справедливостью судил дела, ненавидел порок, чтил добродетель, предпочитал добродетельных? Кто был настолько снисходителен к согрешающим и оказывал столько пособий благоуспевающим? Кто лучше знал время жезла и палицы [104] (Пс. 22:4) и чаще действовал палицей? Чьи очи были больше на верных земли (Пс. 100:6) и кроме других были на тех, которые в уединении вне брака живут для Бога, презрев землю и все земное? Кто больше обуздывал высокомерие и любил смиренномудрие? И любил не притворно и не напоказ, как многие ныне представляющие из себя мужей любомудрых, и по наружности столь же нарядные, как и те глупые жены, которые, по недостатку собственной красоты, прибегают к румянам и прекрасно (сказал бы я) позорят себя, делаясь безобразнейшими от самого благообразия и гнуснейшими по причине своей гнусности. Но он поставлял смирение не в одежде, а в благоустройстве души; и выражал его не согбением шеи, не понижением голоса, не наклонением вниз лица, не густотой усов, не обритием головы, не походкой; так как все это прикрывает человека не надолго и вскоре изобличается, потому что и все притворное непостоянно. Напротив, он был всех выше по жизни и всех смиреннее во мнении о себе. По добродетели недоступен [105], а в обращении весьма доступен. Он не отличал себя одеждой, в равной мере избегая и превозношения и уничижения; но внутренним достоинством был выше многих. И хотя не менее всякого другого укрощал недуг и ненасытность чрева, однако же не думал об этом высоко: одно делал для того, чтобы очистить себя; другое, чтобы не возгордиться, привлекая славу новостью. Ибо все делать и говорить с тем, чтобы за это прославляли посторонние, свойственно человеку мирскому, для которого нет иного блаженства, кроме настоящей жизни. А человек духовный и христианин должен иметь в виду одно спасение, и, что ведет к нему, высоко ценить, а что не ведет, презирать, как ничего нестоящее; и потому ни во что ставить все видимое, заботиться же единственно о том, как достигнуть внутреннего совершенства и то почитать выше всего, что может самого сделать наиболее достойным, а через него и других привлечь к совершенству.
Но превосходнейшими качествами в моем родителе, ему преимущественно свойственными и для многих не безызвестными, были простота, нрав, чуждый всякого лукавства, и незлопамятность. И в Ветхом и в Новом Завете видим, что один преуспевал в одном, другой в другом, в какой мере каждый удостаивался получить от Бога какую–либо благодать, например: Иов — твердость и непреодолимость в страданиях; Моисей и Давид — кротость; Самуил — дар пророчества и прозрения в будущее; Финеес — ревность, по которой дано ему и имя; Петр и Павел — неутомимость в проповедничестве; сыны Зеведеовы — велегласие, почему и названы сынами грома. Но для чего перечислять всех? — я говорю знающим. Стефан и отец мой ничем столько не отличались, как незлобием. Первый в опасности жизни не возненавидел убийц, но побиваемый камнями молился за убивающих, как Христов ученик, за Христа страждущий и плодоносящий Богу нечто высшее самой смерти — долготерпение. У последнего не бывало промежутка времени между выговором и прощением, так что скоростью помилования почти закрывалось огорчение, причиненное выговором. Слышим и веруем, что есть дрожжи гнева и в Боге — остаток негодования на достойных этого; ибо Боже отмщений, Господи (Пс. 93:1). И хотя по человеколюбию Своему преклоняется Он от строгости к милосердию, однако же не совершенно прощает грешников, чтобы милость не сделала их худшими. Так и родитель мой нимало не питал негодования на огорчивших, хотя и не был вовсе неуязвим гневом, особенно же препобеждался ревностью в делах духовных; кроме тех случаев, когда бывал приготовлен и вооружен, и оскорбительное встречал как врага, усмотренного издали; тогда, как говорится, не поколебали бы его и тысячи. Но и гнев его был приятен, он был не как яд змеи (Пс. 57:5), которая воспламеняется внутри, готова к мщению, с первого движения переходит в гнев и желание возмездия, но походил на жало пчелы, уязвляющее, а не умертвляющее. Человеколюбие же его было больше, нежели человеческое. В числе угроз бывали иногда колеса и бичи, являлись исполнители наказания; бывала опасность пожатия ушей, удара в щеку, поражения в челюсть; и тем прекращалась угроза. С преступника совлекали одежду и обувь, распростирали его по земле, и потом гнев обращаем был не на обидчика, а на того, кто усердно содействовал, как на служителя злу. Мог ли кто быть его милостивее и достойнее приносить дары Богу? Нередко едва приходил в раздражение, как уже прощал раздражившего, стыдясь его падений, как своих собственных. Роса дольше выдерживает солнечный луч, падающий на нее утром, чем в нем удерживался какой–либо остаток гнева. Напротив, едва начинал говорить, как со словами проходило и негодование, оставляя после себя одну доброту. Да и никогда не продолжалось его негодование по захождении солнца, не питало гнева, который губит и благоразумных, не оставляло худых следов в теле, но сохранялось спокойствие и среди самого возмущения. А потому он испытал на себе ту необычайность, что хотя не он один подвергал наказаниям, однако же его одного любили и уважали наказываемые; потому что он побеждал вспыльчивость милостью. И действительно, терпеть наказание от праведного лучше, нежели умащаться елеем нечестивого. Ибо сама суровость одного приятна по причине пользы, а милость другого подозрительна по причине его злонравия.
Но при таких душевных качествах, имея нрав простой и богоподобный, родитель мой был для оскорбителей несколько и страшен своим благочестием; вернее же сказать, всего более поражала их сама пренебрегаемая ими простота. Ибо не произносил он ни одного слова, молитвенного или клятвенного, за которым бы не последовало тотчас или долговременное благо, или временная скорбь. Но первое выходило из глубины души, а последнее являлось только на устах, и было одно отеческое вразумление. Так многих из огорчивших его постигло не позднее воздаяние и не сзади идущее правосудие, как сказано у стихотворца [106], но они были поражаемы при первом движении гнева, раскаивались, притекали к нему, падали на колени, получали прощение и отходили прекрасно побежденными, исправившимися, уцеломудренными и прощенными. Ибо и прощение нередко ведет к спасению, обуздывая обидчика стыдом, из состояния страха приводя его в чувство любви и самое твердое благорасположение. Вразумления же бывали различны; иных бросали вверх волы, сдавленные ярмом и нечаянно набежавшие, чего не случалось с ними прежде; других повергали на землю и топтали кони, дотоле самые покорные и смирные; а некоторых постигла сильная горячка и мучили мечтания о собственных проступках. Для иных бывали вразумления и другого рода, и претерпеваемое ими научало их послушанию.
Такова и столь известна была в родителе моем кротость! Но кому же уступал он в искусстве вести дела и в деятельности? Конечно, никому. Напротив, хотя он был кроток в большей мере, нежели кто–либо другой, однако же при кротости был и деятелен. Хотя простота и суровость суть два качества, больше всего одно другому противящиеся и противоположные, потому что первая при кротости не деятельна, а другая при деятельности не человеколюбива; впрочем в нем оба эти качества были соединены чудным образом. В ходатайствах, представительствах и во всех делах правления он действовал, как человек строгий, но с кротостью, и уступал, как человек недеятельный, но с искусством. Соединяя в себе мудрость змеи в рассуждении зла и незлобие голубя в рассуждении добра, он не попускал и благоразумию делаться злотворным, и простоте доходить до слабоумия, но из обоих совершенств, как можно было лучше, оставил одну добродетель. Что же удивительного, если при таких доблестях, так священноначальствуя и снискав у всех такую славу, удостоился он наконец и знамений, каковыми Бог утверждает благочестие?
Вот одно из совершившихся на нем чудес. Он страдал недугом и изнемог в телесных силах. Да и удивительно ли, что святые подвергаются страданиям? Это нужно или для очищения даже малой нечистоты, или для испытания в добродетели и для искуса в любомудрии, или для назидания более немощных, чтобы на их примере учились терпению и не унывали в страданиях. Итак, он был болен, а наступило время святой и преславной Пасхи, этого царя дней, этой пресветлой ночи, рассеявшей греховную тьму — ночи, в которую при обильном свете празднуем собственное свое спасение, и как умерли с умерщвленным за нас Светом, так и совосстаем с Восставшим. В такое время постигла его болезнь, и она была, скажу не распространяясь, сильная горячка с жаром; вся внутренность пылала, силы оскудели, а пищи не было, сон бежал, больной метался и чувствовал трепетание во всех членах. Во рту вся внутренность, нёбо и что далее нёба, покрылось нарывами, столь болезненными и частыми, что трудно и опасно было проглотить даже воды. Не помогали ни искусство врачей, ни отступные молитвы домашних, ни все другие пособия. В таком положении находился родитель, дышал слабо и едва приметно, не узнавал предстоящих, но весь был занят своей кончиной, тем, чего давно желал и что было ему уготовано. А мы были тогда в храме, славили тайну и молились, ибо, отчаявшись в других способах, прибегли к великому Врачу, к силе настоящей ночи — к этой последней помощи. Но что готовил нам день? Празднество или плач, торжество или погребение не присутствовавшего с нами? Сколько слез пролито тогда всем народом! Сколько слышно было гласов, воплей и песней, соединенных псалмопениями! У святилища просили священника, у таинства — таинника, у Бога — достойного защитника. И это совершилось с предначатия моей Мариамы, ударяющей в тимпан не победный, но молитвенный, и наученный скорбью в первый раз отложить стыд и вопиять к людям и к Богу, умоляя людей разделить горесть сетующей и пролить с нею слезы, а Бога прося услышать молящихся и воспоминая перед Ним все прежние чудеса Его (ибо скорбь изобретательна). Что же творит Бог этой ночи и болящего? С трепетом приступаю к продолжению повествования; со страхом внимайте и вы, слушатели, а не с сомнением, что и неприлично, когда говорю я о нем. Наступило время тайнодействия, началось благоговейное стояние и чин безмолвного внимания совершаемому; и Животворящим мертвых также силой священной ночи восстановлен болящий. В нем оказывается сперва слабое, потом более сильное движение, после этого, весьма тихим и невнятным голосом назвав по имени одного из предстоящих служителей, велит ему подойти, подать одежду и поддерживать руки. Слуга с изумлением подходит и охотно исполняет приказание. Больной, опираясь на его руки, как на жезл, подражает Моисею на горе, и изнемогшие руки устроив на молитву, вместе с народом своим усердно совершает таинство, или даже предначинает совершение краткими, сколько мог, словами, но наисовершеннейшим, как я думаю, умом. И какое чудо! Без алтаря предстоит алтарю, без жертвенника жрец, священнодействующий вдали от священнодействуемого! Но и оно предложено было ему Духом Святым, что и сознавал сам он, но не видели этого присутствующие. Потом, произнеся, как следует, слова Благодарения [107] и благословив народ, возлегает он опять на одр и, приняв несколько пищи, также вкусив сна, обновляется в силах. Между тем, пока возрастало и укреплялось понемногу здоровье, — наступил новый день праздника, как именуем первый Господский день, следующий за днем Воскресения. Тогда приходит в храм, со всем церковным собором обновляет спасение и приносит в жертву святые Дары. И это, по моему мнению, чем меньше чуда, совершившегося на Езекии, которого в болезни, по молитве его, прославил Бог прибавлением лет жизни, и это самое, по прошению исцеленного, ознаменовал возвращением тени на несколько степеней, почтив таким образом царя вместе и благодатью и знамением, прибавлением долготы дня уверив в прибавлении дней жизни?