Под шапкой Мономаха - Сергей Платонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одним словом, в «записи» царя Василия нельзя найти ничего такого, что, по существу, ограничивало бы его власть и было бы для него юридически обязательно; только слова «с бояры своими» да необычный факт царской присяги на этой записи заставляют видеть в ней «политический договор» царя с боярами. Скудость его содержания ведет к тому, что договор этот считают неразвитым и направленным исключительно «к ограждению личной и имущественной безопасности от произвола сверху». Это было так, говорят, потому, что боярство «не понимало необходимости обеспечивать подробными условиями свое общее участие в управлении, и без того освященное вековым обычаем». Но в таком случае обязательство царя судить с боярами вправду, наказывать сообразно действительной вине и не слушать клеветников было также излишне, потому что и без этого обязательства, по вековому народному воззрению, царь должен был, по Писанию, «разсуждать люди Божьи в правду». Это очень хорошо толковал царь Алексей Михайлович, размышляя в письмах к князю Н.И. Одоевскому, «как жить мне государю и вам боярам». Он никому креста не целовал и властью не поступался, а между тем, совсем как Шуйский, говорил, что блюсти правосудие даровано Богом государю и его бояром: Бог «даровал нам, великому государю, и вам, боляром, с нами единодушно люди Его Световы разсудити в правду, всем равно». Именно потому, что Шуйский хотел присягою обязать себя к тому, к чему обязан был и без присяги, народ в церкви пробовал протестовать против намерения нового царя. «Бояре и всякие люди ему говорили, чтоб он в том креста не целовал, потому что в Московском государстве того не повелося; он же никого не послуша, – рассказывает летопись, – и поцелова крест на том всем». Между новым царем и его подданными выходило недоразумение; царь предлагал обязательства в пользу подданных, а они не только стеснялись их принять, но и не совсем их уразумели. Летописец впоследствии не умел даже точно передать того, что говорил царь в соборе; он записал его слова не согласно с текстом подлинной подкрестной записи и несколько невразумительно[57].
Дело разъяснится, если мы станем на ту точку зрения, что «запись» царя Василия есть не договор царя с боярами, а торжественный манифест нового правительства, скрепленный публичною присягою его главы и представителя. Царь Василий говорил и думал, что восстанавливает старую династию и старый порядок своих прародителей «великих государей». Старый порядок он понимал так, как понимали люди его круга – родовитая знать, княжата, задавленные опричниною и теперь поднявшие свою голову. Это был порядок, существовавший именно до опричнины, до того периода опал, когда московские государи стали «всеродно» губить знать, отнимать родовые земли, налагать опалы по подозрениям и доносам на целые группы княжеско-боярских семей и вместо великородных людей на их степени возводить людей худородных[58]. Со смертью Бориса и его семьи окончился этот период гонений на знать и торжества дворцовых временщиков с их роднею. Старая знать опять заняла первое место в стране. Устами своего царя в его записи она торжественно отрекалась от только что действовавшей системы и обещала «истинный суд» и избавление от «всякого насильства» и неправды, в которых обвиняла предшествовавшие правительства. Вот каков, кажется нам, истинный смысл записи Шуйского: она возвещала не новый политический порядок, а новый правительственный режим, не умаление царской власти, а ее возвращение на прежнюю нравственную высоту, утраченную благодаря господству во дворце недостойных «рабов». Недаром Шуйский, по словам летописи, упоминал в Успенском соборе о «грубости», бывшей при царе Борисе; удобнее было связать ненавистный порядок с именем этого «рабоцаря», чем с именем Ивана Васильевича Грозного, род которого собирался продолжать царь Василий Иванович.
Так в записи царя Василия выразилось настроение аристократического кружка, владеющего тогда Москвою и думавшего править государством. Желая возвратить дворец и государство к давно утраченным аристократическим тенденциям, этот кружок, вполне заслуживающий название реакционного, должен был считаться со всеми теми правительственными и общественными течениями, которые вели свое начало от нового московского порядка и шли в другие стороны. Во-первых, новая дворцовая знать не вся была истреблена гонениями и переворотами. Вернулись в Москву два «Никитича», Филарет и Иван; налицо было несколько Нагих; цел был Б. Вельский; существовали в Думе даже некоторые Годуновы; наконец, от «разстриги» остались такие «сановники», как князь В.М. Рубец-Масальский, Афанасий Власьев и Богдан Сутупов. Во-вторых, в боярстве были люди высокой знатности, но далекие от видов господствующего кружка, однако такие, без которых не могла обойтись правительственная деятельность любого направления. Первым из них был князь Ф.И. Мстиславский, лишенный честолюбия боярин. Говорят, он грозил уйти в монастырь, если его выберут в цари. За ним стояли многочисленные князья различных колен ростовского и ярославского рода, князья Трубецкие, далее – бояре не княжеского происхождения: Шереметевы, Салтыковы и многие другие. Со всеми этими людьми кружок Шуйского должен бы был установить по возможности хорошие и на справедливости основанные отношения. Некоторых лиц он привлек к себе. Мстиславский с первого же дня переворота действует вместе с кружком, следуя своей обычной тактике – уживаться с господствующим режимом. Князья Трубецкие, Никита Романович, Юрий Никитич и Андрей Васильевич, на первых порах также, по-видимому, поладили с Шуйскими. Близок к ним казался и Ф.И. Шереметев; напротив, П.Н. Шереметев, как увидим, стал в оппозицию к ним. Лиц, которых считали близкими к самозванцу, олигархи сослали в дальние города на воеводства: князя М.В. Рубца-Масальского – в Корелу, М.Г. Салтыкова – в Ивангород, Вельского послали из Новгорода в Казань, Афанасия Власьева – в Уфу. Михаил Федорович Нагой был лишен сана конюшего; прочие же Нагие служили без опалы. Высшая служилая среда получила, таким образом, новую группировку, причем далеко не вся она была поставлена в одинаковые отношения к новому государю и его близким. Боярство не было сплочено в организованный круг, которому бы принадлежало – если бы царская запись была ограничительною – право участия в государевом суде; в то же время не все оно пользовалось в одинаковой степени теми гарантиями, в соблюдении которых царь так настойчиво желал присягнуть своему народу. Летописец прямо говорит, что «царь Василий вскоре по воцарении своем, не помня своего обещания, начал мсить людем, которые ему грубиша: бояр и думных дьяков и стольников и дворян многих разосла по городом по службам, а у иных поместья и вотчины поотнима». Таким образом, торжественно заявленный в минуту воцарения принцип справедливости и законности не был применен даже к узкому кругу высших служилых людей; он остался простым указателем политического направления, не став действующею нормою живых отношений. Мудрено ли, что в боярстве и дворянстве московском княжата-олигархи, окружавшие Шуйского, не получили особой популярности. Если все готовы были признавать за ними право на правительственное первенство в силу их родовитости, то очень многие не считали их достойными этого первенства по их личным несовершенствам. Вот почему в правление В. Шуйского было так много крамол и крамольников, начиная с первых же недель его царствования и вплоть до последней крамолы, столкнувшей царя Василия с престола[59].
Всего неприятнее для царя Василия и вместе с тем всего загадочнее сложились его отношения к романовскому кругу. Ко времени свержения «разстриги» Романовы успели уже собраться в Москву. Иван Никитич даже участвовал в перевороте 17 мая, примкнув к руководителям заговора. Старец Филарет тоже не остался в тени. Тотчас по воцарении Шуйского он был послан за телом царевича Димитрия, чтобы перевезти его из Углича в Москву. В конце мая, именно 28 числа, царь получил от него извещение из Углича, что мощи царевича найдены. Накануне этого самого дня (по новому стилю, 6 июня) польские послы имели в Москве совещание с боярами и от них узнали, что тело царевича будет скоро перевезено в Москву патриархом Филаретом Никитичем.
Что это слово «патриарх» не было опискою в посольском дневнике 1606 года, узнаем из документа 1608 года. Послы польские писали боярам, что в Москве нет должного уважения даже к патриаршему сану: «За Бориса Иов был, и того скинуто, а посажено на патриарховство Игнатия Грека; потом за нынешняго господаря Грека того скинуто, а посажено на патриарховстве Феодора Микитича, яко о том бояре думные по оной смуте в Ответной палате нам, послом, сами сказывали, менуючи, что по мощи Дмитровы до Углеча послано патриарха Феодора Микитича; а говорил тые слова Михайло Татищев при всих боярах. Потом в колько недель и того скинули, учинили есте Гермогена патриархом. Итак, теперь, – заключали послы свою ядовитую речь боярам, – живых патриархов на Москве четырех маете». Такой выходки нельзя было себе позволить без основания, и потому приходится верить, что Шуйский первоначально наметил кандидатом в патриархи именно митрополита Филарета, а затем между ними произошли какие-то недоразумения и царь изменил выбор. Подтверждение этому находим в одном из писем нунция Симонетты к кардиналу Боргезе (из Вильны от 23 апреля 1610). Со слов ксендза Фирлея, коронного референдария, Симонетта сообщает, что в королевском лагере под Смоленском ожидают московского патриарха, которому навстречу король Сигизмунд послал даже свою карету. Здесь подразумевался нареченный «тушинский патриарх» Филарет: как раз в то время Г. Валуев отбил его от войск Рожинского, и Филарет поэтому попал не к Сигизмунду, а в Москву. Симонетта так характеризует тщетно ожидаемого поляками Филарета: «…этот патриарх – тот самый, который помогал делу покойного Димитрия (che promosse le cose del morto Demetrio) и за то подвергся преследованию со стороны Шуйского, нового (московского) царя, поставившего на его место другого патриарха, каковой и находится в Москве; упомянутый старый патриарх (Филарет) держал также сторону нового Лжедмитрия, а (теперь для него) наступил час смиренно предать себя его величеству (королю)». Таким образом, и после пребывания Филарета в Тушине поляки не забыли, что наречение его в патриархи произошло в Москве, до тушинского плена, и думали, что Шуйский сместил его за приверженность к первому самозванцу. Еще определеннее и решительнее, чем показание Фирлея и Симонетты, звучат слова пана Хвалибога в его известном «донесении о ложной смерти Лжедмитрия перваго». Он пишет, что «около недели (после переворота 17 мая) листы прибиты были на воротах боярских от Димитрия, где он давал знать, что ушел и Бог его от изменников спас, которые листы изменники (то есть лица, произведшие переворот) патриарху приписали, за что его и сложили, предлагая Гермогена». Здесь, как и в письме Симонетты, под именем патриарха мы должны разуметь не Игнатия, а Филарета, так как Игнатий был сведен с престола еще до воцарения Шуйского, тотчас по свержении самозванца, а Хвалибог рассказывает о событиях несколько позднейших, когда в московском населении началось движение против самого В.И. Шуйского и поляки, задержанные в Москве, «другой революции боялись». Совокупность приведенных известий ставит вне всяких сомнений факт кратковременного пребывания Филарета в достоинстве названного патриарха Московского. В течение мая 1606 года Филарет был поставлен во главе московской иерархии и вследствие какого-то замешательства вскоре же возвращен в прежнее звание митрополита Ростовского. Именно этим следует объяснить то любопытное обстоятельство, что в некоторых первых грамотах царя В. Шуйского иногда упоминался патриарх как действующее лицо, до приезда в Москву и посвящения Гермогена. Такие упоминания грамот были замечены летописцем, и ввели его в ошибку, заставив сказать, что Гермоген венчал царя Василия на царство, будучи еще митрополитом, а затем встречал в Москве мощи царевича Димитрия уже в сане патриаршем. В этом же деле с патриаршеством Филарета находят свое объяснение странные на первый взгляд строки Ивана Тимофеева, в которых он упрекает Шуйского за то, что тот воцарился так «спешне, елико возможе того скорость»: «…ниже первопрестольнейшему наречений его возвести… но яко просталюдина тогда святителя вмени, токмо последи ему о нем изъяви». Не Игнатию же надо было, по мнению Тимофеева, докладывать воцарение Шуйского, а Иову и нельзя было своевременно сказать о том, потому что Иов был за несколько сот верст от Москвы. Вряд ли может быть сомнение, что Тимофеев разумеет здесь Филарета, который, стало быть, уже считался «первопрестольней-шим» в момент воцарения Шуйского. Наконец, в том же замешательстве с Филаретом кроется причина, по которой так замедлилось поставление в патриархи Гермогена. Шуйский вообще очень спешил с восстановлением порядка в государстве: сел на царство 19 мая, не ожидая собора, венчался на престол 1 июня, не ожидая патриарха; только поставление патриарха затянулось на несколько недель, до 3 июля. Произошло это оттого, что первый названный патриарх, то есть Филарет, был «скинут» после 27 мая (6 июня), а второй, Гермоген, не мог скоро приехать из Казани, где он был митрополитом. Если в Москве только в конце мая пришли к решению вызвать его в Москву, то он не мог поспеть в столицу ранее конца июня: обсылка с Казанью требовала около месяца времени[60].