ЛАНАРК: Жизнь в четырех книгах - Аласдер Грей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно! — воскликнул Toy и с жаром заговорил о чем-то, желая скрыть, что подавляет внутреннее недовольство.
У ворот в густой живой изгороди Марджори шепнула, что долго не задержится, и оставила его одного. Вечер был холодным: блестки инея сверкали на мостовой в свете уличного фонаря. Toy услышал, как открылась дверь, донесся высокий голосок Марджори и еще чей-то, тоном ниже. Наконец дверь захлопнулась, и перед ним появилась Марджори: между ее сдвинутыми бровями пролегла легкая складочка.
— Извини, Дункан, но подруга не может с нами пойти. Скорее всего, она простужена.
— Ну что ж поделаешь, ничего страшного.
Марджори послала ему благосклонную улыбку. Toy обеспокоили образовавшиеся при этом складочки в углах ее рта. Если она будет часто улыбаться так, то лет через десять-двенадцать там пролягут морщины.
На сеанс они опоздали. Любовные сцены на экране заставляли Toy острее ощущать близкое присутствие Марджори. Он придвигался к ней поближе, но она сидела, неподвижно выпрямившись, и напряженно смотрела перед собой, так что Toy, удрученно достав коробку шоколадных конфет, время от времени покорно вкладывал их по одной в рот Марджори. После сеанса у ближайших кафе стояли очереди, и они поехали домой. Сидя на верхней площадке автобуса, Toy не сводил глаз с профиля Марджори на черном фоне окна. Вид Марджори исполнял его ужасом и восторгом: ему нужно было приблизиться к ней, а времени почти не оставалось. В отчаянии Toy пытался придумать, что можно сделать одной силой взгляда. Глаза Марджори под темными тонкими бровями были опущены; на лице, несмотря на упрямый подбородок, застыло потерянно-отстраненное выражение; каштановые волосы были стянуты в плоский узел на затылке, а мочка уха выглядывала сквозь них изысканным срезом морской раковины. Повернув голову, Марджори поглядела на него вопросительно. На лбу у Toy выступил пот.
— Можно мне… взять тебя за руку?
— Конечно, Дункан.
— Странно. Когда я обращаюсь к тебе с просьбой, то обычно уверен, что ты ее исполнишь, однако дрожу так, будто мне заведомо отказано.
На горле у Марджори забилась жилка от едва сдерживаемого смеха.
— Неужели, Дункан?
Держать руку Марджори в своей Toy было приятно скорее тем, что это имело символический смысл, но стоило им соприкоснуться плечами, как его затопило чувство безмолвного освобождения, и все мысли исчезли бесследно, а заодно с ними и грызущее беспокойство, что же делать дальше, когда они доберутся до ее дома.
Они помедлили у ворот сада. Марджори, вдруг прикрыв глаза, подняла невидящее лицо вверх. Toy приложил свои губы к ее губам. Марджори тут же выскользнула со словами:
— Спокойной ночи, Дункан.
— Спокойной ночи, но мы завтра увидимся, да?
— Да, до завтра. Спокойной ночи.
Toy в задумчивости отправился домой пешком: последний трамвай уже ушел. Мороз сковал поверхность тротуара сверкающей льдистой корочкой, которая похрустывала при каждом его шаге. На холме возле университета его поразила кристальная яркость небесных созвездий. Они казались не огоньками, рассыпанными по внутренней поверхности купола, но галактическими канделябрами, подвешенными в черном воздухе на разных уровнях. Toy испытывал смутное счастье — и вместе с тем смутное замешательство и подавленность, и ему было очень холодно. Поцелуй ничего не означал — ничего из того, что заставляли его ожидать книги, фильмы, разговоры. Он в этом виноват? Или Марджори? Это существенно? Дома Toy забрался в постель и уснул.
Вскоре после рассвета Toy стоял на площадке для гольфа в Александра-парке, вслушиваясь в пение жаворонка в пасмурной вышине. Пение оборвалось, и птичье тельце с глухим стуком упало на дерн к его ногам. Toy устремился вниз по склону к воротам, ступая по раскиданным на дорожках мертвым воробьям и дроздам. Мимо светофора со скрипом проползал трамвайный вагон для рабочих, явно пустой. Toy проследил, как красный свет сменился на желтый, потом на зеленый, потом зеленый опять сменился желтым — и погас. Трамвай замер на месте.
Не все умерло сразу: самые скромные растения напоследок буйно пошли в рост. Плющ обвил густыми побегами памятник Скотту на Джордж-сквер, добравшись до молниеотвода, установленного на голове поэта; когда листья опали, его фигура оказалась оплетенной сетью волокон — белых и твердых, как кость. Мох, устлавший тротуары, рассыпался в порошок под ногами Toy, который блуждал по городу в одиночестве. Toy был счастлив. Он глазел на витрины порнографических лавочек, не опасаясь, что кто-то его заметит; катался на велосипеде по залам художественных галерей и, напевая, скакал на нем вниз по входным ступеням. Он устанавливал мольберты в общественных местах и рисовал громадные полотна с изображением зданий и засохших деревьев. По окончании работы он оставлял ее напротив запечатленной им действительности. Умерла и погода. Дождь не шел, не дул ветер. Небо всегда было пасмурным, тепло не убывало, не кончался полдень.
Toy сидел во дворике Холируд-Паласа в Эдинбурге, зарисовывая вид, открывавшийся на Артурз-Сит. Чей-то резкий голос, словно из птичьего клюва, проскрипел ему в левое ухо:
— Королеве Марии именно так все и запомнилось, очень похоже.
Высоко на скалах появилось белое пятнышко и двинулось по тропе к южным воротам дворика. Тяжкое предчувствие сдавило сердце Toy. Он подался почти вплотную к холсту и продолжал работать, решившись никого не видеть. Но все тело его; пронизал ледяной холод: это, как он знал, она положила руку ему на затылок. Toy попытался ее не замечать, но работа из-за ее страдающих глаз сделалась невыносимой, поэтому он жестом предложил ей встать перед мольбертом. Она послушалась, вообразив, что он хочет вставить ее в картину. Toy схватил ружье и выстрелил в нее. Она поглядела на него с упреком, потом рухнула, сжалась, смялась, превратившись в коровью лепешку.
Появились огромные жуки. Они заполонили город. Они были пять футов длиной и формой походили на гребные шлюпки с усиками, с ротовыми отверстиями на животе. Они проникали в каждое жилище и выкидывали из окон мебель и трупы. Они опасались открытых пространств и преодолевали их торопливыми перебежками. Toy, скорчившись, забился в угол между двумя жуками, которые равнодушно ощупали его своими колыхавшимися в воздухе усиками. Лишенные глаз, они приняли Toy за своего, поскольку он, подражая им, пригнулся к земле и передвигался на корточках.
Наутро Toy проснулся больным и провалялся с простудой в постели целую неделю.
Глава 24
Марджори Лейдло
Выздоравливая, Toy утешался мыслями о Марджори и вернулся на занятия, полный тревожных надежд. И опять, когда он стоял на лестнице, разговаривая с Макалпином и Драммондом, Марджори прошла мимо, словно не заметив его и не помахав рукой. Toy изумленно смотрел ей вслед, думая, не догнать ли ее, чтобы ударить. Ведь она наверняка его видела! Зачем же притворилась, будто нет? Или он сам виноват? Быть может, в тот вечер, что они провели вместе, он ей наскучил или разочаровал совершенно непростительно. Часом позже Марджори весело поздоровалась с ним в школьной лавке, глядя в глаза с застенчивой открытой улыбкой.
— Привет! — отозвался Toy, не в силах скрыть радости.
— Ты болел, Дункан?
— Немного.
— И не стыдно тебе?
Марджори продолжала улыбаться, но в голосе ее слышалось сочувствие.
В последующие недели Марджори была для Toy источником нараставшего беспокойства и одновременно восторга. Он Рассказал ей о мастерской, которую снимал в складчину возле Келвингроув-парка.
— Это огромная мансарда, но каждому из нас обходится всего несколько шиллингов в неделю. По пятницам мы собираемся там после занятий и по очереди готовим какое-нибудь знатное угощение. Почти всем помогают подружки, зато Кеннет — настоящий шеф-повар. Прошлый раз он приготовил испанский луковый суп с гренками — объеденье. В ближайшую пятницу моя очередь, я хочу сварить хаггис[7]. В магазинчике на Аргайл-стрит продаются большие и вкусные, особенно они хороши с репой и приправами. После ужина мы выключаем свет и у огня слушаем пластинки — джаз и классику. Тебе стоит прийти.
— Это замечательно. — Марджори вздохнула. — Мне бы очень хотелось.
— Что же мешает?
— Видишь ли… у меня есть подруга, с которой мне непременно нужно встречаться по пятницам.
В перерывах на обед и чай Toy и Марджори сидели в столовой вместе или отправлялись в кафе и возвращались, держась за руки и разговаривая. Toy записался в школьный хор, потому что Марджори там пела, и после поздних спевок провожал ее до дома. У калитки сада оба, внезапно умолкнув, соединяли губы в привычном ритуале, потом Марджори ускользала, ласково пожелав спокойной ночи, a Toy оставался в том же замешательстве, что и после первого поцелуя. После занятий Марджори со словами «Извини, я на минутку» исчезала в женском туалете, и Toy приходилось дожидаться ее минут пятнадцать. Если Toy был в компании друзей, Марджори его не узнавала. Эти обиды копились в душе Toy, перерастая в негодование, которое мгновенно улетучивалось, стоило Марджори ему улыбнуться. Если их тела случайно соприкасались, Toy заливал поток безмолвной умиротворенности: он чувствовал, что до прикосновения к Марджори покой был ему неизвестен. Даже в самом мирном состоянии его осаждали страхи и воспоминания, надежда и вожделение, создавая сумятицу мыслей и слов. От соприкосновения с Марджори все это умолкало: в сознании оставалось только ощущение руки или колена, близкого присутствия Марджори, солнечного света на крышах домов или облака в оконной раме. Такое случалось нечасто. Самое частое удовольствие заключалось для Toy в утреннем пробуждении: слушая гульканье голубей возле дымоходов, он воодушевлялся мыслью о том, что скоро увидится с Марджори. Являвшимся в это время словам помогало гармонично сочетаться воспоминание о ней. Toy писал стихи и на ходу совал листки в руку Марджори, когда они сталкивались в школьных коридорах. Toy завел привычку причесываться, чистить зубы, полировать ботинки, менять белье дважды в неделю, а рубашки (к неудовольствию мистера Toy, занимавшегося стиркой) — четыре раза. Костюм в полоску он надевал и в школу, удаляя пятна краски скипидаром, от которого на коже ненадолго выступала сыпь. Toy усвоил манеру шутливо обращаться с другими девушками. Ему казалось, что он вызывает у них интерес к себе.