Нефть - Марина Юденич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, это надо будет устанавливать медицински. Представляешь, что начнется, если они упекут его в психушку.
— Ну, есть другие страны — Швейцария, к примеру, он может выехать на обследование.
— Ну да, добровольно… Не псих ли я, ребята?
— Но я не хочу больше его видеть! — вдруг срывается на крик Лиза. — Не хочу. Никогда не хочу.
Это был уже сороковой, если не пятидесятый круг — одного и того же разговора, разбавленного кофе, сигаретами, молчанием и отдельными ничего не значащими репликами, вроде: не принести ли тебе свитер из дома? Я даже не пытаюсь ее успокаивать, потому что через несколько секунд она затихнет, закурит и обязательно извинится. Впрочем, не успеет — от дома легко и пружинисто идет Лемех. И что-то, кажется, напевает.
— Кто? — спрашивает меня Лиза, пока Лемех еще далеко, как будто сама не видит, кто к нам идет.
— Ну, здравствуйте, дамы, — я не могу уловить настроения Лемеха, он взвинчен, возбужден, но чем вызвано это состояние — радостью или отчаянием, понять невозможно. — Кресла для меня, понятное дело, не приготовили.
— Садись со мной, — предлагает Лизавета.
— Да ладно, я по-простому. На травку.
Он растягивается на траве, и я только тут замечаю, что он в джинсах и легкой замшевой куртке, поверх рубашки с расстегнутым воротом.
— Ты к президенту ходил в таком виде?
— А что, собственно? Сегодня суббота. Не в смысле шабада, у нас президент православный. А в смысле неформального общения. Без галстуков. Модный теперь формат.
— Что? — спрашивает Лиза, и Лемех хорошо понимает, что в этой одной фразе — все. И отвечает так же:
— Все.
— Он отказал тебе?
— А как ты думаешь?
— Я уверена в том, что отказал.
— Ах ты прелесть моя советская, дорогая ты моя посольская девочка. Можешь мысленно расцеловать своего папочку-дипломата в гробу, потому что они — одной породы. Люди без фантазии, без полета, без творчества, без перспектив и вкуса к жизни.
— Зато у них есть Родина. И честь.
— Где? — Лемех пружинисто срывается с места, нависает на Лизой так близко, что мне становится не по себе, — где она, эта Родина? Ты оторви задницу-то от итальянского кресла, прокатись километров за сорок отсюда — оглянись по сторонам. А лучше — на вокзал, помнишь еще — что это такое? А оттуда — электричкой по родным полям и весям. Ты народу в глаза загляни. Людям. Если встретишь людей. А этого я тебе обещать не могу, потому что народ давно превратился в скотину. Спившуюся, ленивую, тупую скотину, насосавшуюся дешевым пивом, независимо от пола и возраста.
— А ты, значит, вернул бы их к жизни?
— Нет. Но и он не вернет, и никто не вернет. А деньги, ресурсы, последнее, что у нас осталось, — потратит. На Родину. Потому что за душой — как и говорил — ничего больше нет, и за спиной — нет, и в кармане — пусто. Остается только Родина.
— И тем не менее, денег твоих он не взял.
— Не взял.
— Леня, — я допускаю, что не услышу правды, но не спросить не могу, — а что он ответил тебе, когда ты изложил свою концепцию и предложил. компенсировать уход?
— Ответил очень вежливо, тихо, в своем обычном стиле. Ручонки так сложил пред собой на столе: «Я уже слышал, Леонид Аркадьевич, о вашей теории государственного переустройства России. Скажу откровенно — я с ней не согласен. Но я обещал вам, и я готов внести проект на рассмотрение Государственной думы в установленном законом порядке. Что же касается всего прочего. Знаете, я мог бы сейчас. словом, вы понимаете. История вышла бы, кстати, не столько ужасная, хотя если вдуматься — это ужасно. Это на краю какой же пропасти мы все оказались, если крупнейший предприниматель страны предлагает президенту страны взятку? Но история — повторюсь — вышла бы довольно смешной. И вы бы оказались посмешищем не только в России, но и во всем мире. Не думаю, что кто-то — после такого — захотел бы иметь с вами дело. Но я не намерен давать ход этой истории. И вот что я вам скажу на прощание, Леонид Аркадьевич, потому что видеть вас больше я, признаться, не имею ни малейшего желания. Согласно одному восточному учению, люди делятся на четыре категории: творцы, пахари, купцы и воины. Так вот, я — воин».
И все. Аудиенция была окончена.
— Руки он тебе, конечно не подал.
— Могу тебя осчастливить, радость моя коммунистическая — не подал. Так я и не тянулся.
— А книжка? — в руках у Лемеха, когда он подошел к нам, был небольшой томик в плотной обложке — похоже на что-то мемуарное. В полемике он оставил его на траве.
— Книжка… Это он остановил меня уже у двери. Случайно оказалась под рукой. «Дочка прочла, понравилось, дала посмотреть. Воспоминания какой-то великой княжны, родственницы последнего царя. Я вот открыл наугад. Как раз о праве власти на отречение. Возьмите, дарю. Может, найдете и для себя что-то интересное».
— Прочел?
— Не было печали…
Мы с Лизаветой одновременно хватаем книжку. Раскрываем заложенный листок. Склоняемся, касаясь головами:
«Голос командира: «Полк смирно, палаши вон!» — тонет в зычном реве конногвардейцев, которые приветствуют государя в подманежнике. Потом — внезапно — все стихает. Звенящая тишина… Двери распахиваются. И вот он, в конногвардейской форме, в сопровождении брата великого князя Михаила Александровича.
В тот же миг в ложу вошла императрица, улыбнулась слабо, натянуто, будто сама того не желая. Мне было все равно — горло перехватил спазм восторженных рыданий. Я обожала его, и ей — осененной радостью этого обожания — готова была простить все: холодную неживую улыбку, испуганные — навек застывшие — светлые глаза. Если бы знать. Какой — к слову — был тогда год? Девяносто седьмой, наверное, — еще живы papa, maman, еще все мы живем в Павловске — вместе, счастливо, не отдавая себе отчет в том, что это так. Но ведь счастье только тогда и бывает по-настоящему полным, когда оно безоглядно. И ты не думаешь о том, что счастлив. А стоит задуматься — приходят тревожные мысли: все может кончиться скоро. Или не скоро, но кончится неизбежно. Выходит, с той поры прошло не так уж много — всего-то двадцать лет. Не срок для истории, для России и уж — тем более — для любви. Но как все изменилось. Эти трое… При виде которых тогда в манеже у меня, десятилетней, восторженно перехватило дыхание. Я, маленькая девочка, — подумать только! — ради каждого готова была немедленно умереть. Что это — патриотизм? Вера? Любовь?
В ответ — два предательства. Одно за одним — отречения. Отреклись. Слово-то какое: оскорбительное, подлое, безысходное. Отреклись, отвернулись, оставили один на один с обезумевшей чернью. О первом не могу ни думать, ни писать — так больно. И до сих пор не укладывается в голове. Самодержец всея Руси отрекся от данной Богом власти из-за того, что в столице недостаток хлеба и на улицах беспорядки. Изменил петроградский гарнизон? Ах ты, Боженька, какая напасть! А армия числом пятнадцать миллионов? Еще готовые развернуться штыки? А люди, простые русские — не горстка злобствующей интеллигенции, не семья, погрязшая в распрях и разврате, — народ, для которого он — все, помазанник Божий на земле.
Я помню Саров. Мне было тринадцать. Паломничество в Тамбовскую губернию, к мощам старца Серафима. В тот год Синод решил наконец канонизировать святого. Я видела Ники в окружении огромной толпы паломников — они обожали его. Такому невозможно научить, тем паче — приказать, такое чувство не воссияет в глазах корысти ради. Да что там Саров… Солдаты в манеже, крестьяне — по пояс в воде, когда он на пароходе движется по Волге. Только чтобы оказаться ближе. Всех предать, от всего отречься… Потому и «Милашку», с его вечными истерическими влюбленностями, сужу не так строго. Ему десятой доли не досталось такой любви. Хотя теперь кажется: он бы смог. Даже когда все уже летело под откос. Смог бы развернуть эту самую сотню штыков. Подхватить стержень, который выпал из тонких, нервных рук старшего брата.
Не Романовы отрекались, отдавая Россию на попрание, — уходило последнее, что могло удержать, сплотить те самые штыки, — идея, тысячу лет скреплявшая Русь. Не идеология — вера. Как в Бога, которого никто — прости, Господи! — никогда не видел. В царя, который — спору нет — живой, обычный человек, не чуждый слабостей и ошибок. Но царь! Сквозь судьбу Михаила — по рождению, по воле Божьей — проходил этот стержень. Согласись он тогда — все могло обернуться иначе. Говорят, он думал. О чем, Господи? Вспоминал первую, безумную страсть к Дине, фрейлине великой княгини Ольги Александровны, лишившейся должности из-за внезапной привязанности великого князя? Тогда все обошлось. Железной рукой вдовствующая императрица Мария Федоровна удержала сына в узде. В августе 1906-го вышло иначе. Наталья Шереметьевская, дочь присяжного поверенного из Москвы, разведенная жена купца Мамонтова, вторым браком — на беду — оказалась за поручиком синих кирасиров Вульфертом. Командиром лейб-эскадрона его полка был великий князь Михаил. И закрутилось. Бежали из России, скрываясь, кочевали по Европе. Тайно венчались в Вене. Второй — по очереди — наследник престола, женатый на разведенной и неравнородной, по закону навеки утратил право престолонаследования. И, тем не менее, отрекаясь, за себя и за сына, Ники указал на него, Михаила. Впрочем, чему ж удивляться? Простил еще раньше, и титулом неравнородную супругу удостоил — графиня Барсова. То было время послаблений и попустительства. Романовы подавали пример. Да что там пример — гирлянду самых отвратительных и показательных одновременно примеров. Он думал. Говорят, несколько часов. Кажется, я уже писала об этом…